XI
Недавняя шинкарка Розумиха была возведена в чин статс-дамы и получила собственные апартаменты в Головинском дворце. С прислугой и со всем придворным этикетом. Она уже маленько понимала, что не перед каждым ей кланяться. Статс-дам при дворе Елизаветы было в короткий пересчет: полагалось присутствовать при всех торжественных выходах и приемах императрицы, и она исправно несла свою должность, как и все, что раньше делала, — торчать ли над огуречными или капустными грядками, сидеть ли за прилавком в шинке. И здесь было сидение, правда, довольно скучное. Ее устраивали в кресле, в самой близости от императрицы, и понуждали отвечать на бесконечные приветствия входящих гостей. И она отвечала легким, суровым наклоном головы, не отрывая от мягкого бархата кресел своей «спидницы». Но какая там спидница! Наряженная в жесткий и широкий роброн, который округлым шлейфом волочился по полу, с голубой лентой через плечо, с миниатюрным портретом Елизаветы на этой ленте, в высокой прическе, нарумяненная, напудренная, — она, право, была величественна. Другие статс-дамы церемонно поджимали губы и в отсутствие императрицы потихоньку злословили — она же пребывала в гордом молчании. Это придавало ей необыкновенную важность. Что уж говорить о всяких пришлых, если сын-то родимый, прежде чем пожаловать к ней, посылал предварительно камердинера, чтоб испросить разрешения. Она разрешала, а потом дивилась:
— Скажи мне, сынку, с чего это меня прозывают сиятельницей?
Сын теперь чурался малороссийской речи, лишь иногда прорывалось:
— Геть их, сплетниц! — Потом сам же и объяснял: — Слухами земля полна, мамо. Государыня хлопочет пред римским императором, чтоб он мне непременно пожаловал титул графа Священной Римской империи. Стало быть, и ты графиней станешь. Так что дамы, мамо, заранее угождают. Нагнала ты на них страху!
— Як жа! Бывало, и в шинке всекого пьянчужку укорочу. Тыж гаркну: геть! Вось як, сынку.
В ее комнатах он похохатывал совсем по-казацки. Да и кафтанишко надевал попроще, мягкого бархатцу, без лент и без звезд. С удовольствием гонялся за сестрами, а Кирилку так и свойской затрещиной угощал, приговаривая:
— Я из тебя, братко, хохлацкую дурь выколочу. Учись говорить по-московски. Не в Лемешках!
— Ды учусь, ды тяжко. Наставники-то… — осекался Кирилл, не решаясь злословить.
— Что, наставляют плохо?
— Гульку на потылице иные выбивают! — с обидой жаловался Кирилл.
— Значит, добрые учителя, — по-своему решал старший брат. — С годик почешут твою потылицу, а потом я тебя за границу пошлю. В лучшие ихние университеты.
Кто-нибудь встревал, чаще всего Авдотья:
— А меня-то?
— А тебя — замуж. И тебя, и тебя! — по-братски трепал их высокие, придворными парикмахерами сотворенные прически.
Почему-то государыне прежде всего приглянулась востроглазая Авдотья. Племянницу сразу возвели во фрейлины, а это значило, что не видать ей ни Лемешек, ни Козельца. Она уже и сейчас большую часть времени пропадала в покоях Елизаветы, — ну, не в личном будуаре, а где-то рядом, готовая ринуться на первый же зов. Когда только и спала! Переходя поздним вечером из своих покоев к Елизавете, Алексей частенько заставал Авдотью в ближних комнатах в окружении других фрейлин. Чем только не занимались в отсутствие своей государыни! Мало, что Авдотья старательно говорила по-французски, так еще и менуэтам училась. Сам Алексей не любил танцевать, а племянницу поощрял:
— Так, так. Иначе как я тебя за графа или там князя замуж отдам? Смекай.
Авдотья краснела, выдавая свои девичьи думки. Поднаторевшая в тайных танцах, она и на бал вместе с другими фрейлинами увязалась. И что же?.. Проходя в буфетную со своим другом Алексеем Петровичем мимо грациозных дамско-кавалерских шеренг, он заметил Авдотью в паре с графским племянником.
— Каково, Алексей Петрович? — толкнул под бок. — Мы с тобой еще только собираемся, а они уже свадебку сотворить готовы…
Бестужев ничего не имел против. Мало, что дружба, так и дорожка в приемную императрицы вела через это же дружество. Так что при матери, — а Наталья Демьяновна и в самом деле стала ей матерью, — Алексей по-братски пришлепывал по тугой спине:
— Ну-ну, не красней, графинюшка. Мы от какого корня? От Розума! В розум девичий и входи.
Когда такие разговоры происходили в ее личных покоях, статс-дама Наталья Демьяновна Разумовская становилась прежней Розумихой и вела себя хозяюшкой-казачкой. Бранила вельможного сынка:
— А, пане добродею! Кум до кумы залицався, так уже и граф? Гляди, каб не гокнуться из князей да обратно в грязи!
Она не знала, что это была его вечная, неотступная думка…
Даже страшновато становилось заходить к матери… Не ведая того, била по живому.
Но когда они бывали одни, чтоб вести такие разговоры? Малороссов и без того было много, а на коронацию понаехало — что гусей в Лемешках или Козельце. Да вместе со своими разодетыми гусынями. И все считали своим долгом засвидетельствовать уважение знаменитому земляку, а проще всего было — через его матушку. Видели, что ведь скучает она в облике придворной статс-дамы. Сам полковник Танский, провожавший ее в Московию, следом прискакал со всеми домочадцами. А уж других-то полковников!.. Статс-дама снимала с себя надоевшие роброны, облачалась в плахту и расшитую сорочку, начинала распоряжаться:
— Геть, девки! Ковер на пол.
В самом деле, что за гостевание за столом? Пластали на паркет царские ковры, распахивали окна, скидывали туфли и сапоги, — что статс-дама, что другие бабы, — все голоножкой на боку, вместе с растелешенными мужиками. С непременной скатертью-самобранкой посередь круга. С непременной горилкой, сливовой, не то вишневой. Ну его, венгерское или французское! Одна кислость во рту. То ли дело у них, по-казацки. Наталья Демьяновна опять становилась разбитной шинкаркой и щедро разливала по царским кубкам доморощенную горилку. Под звон серебряных чар полковник Танский умильно просил:
— Алексей Григорьевич, спиваемо?
У Алексея давно пресекся голос, но в окружении земляков вроде и взлетал кречетом. Он охотно запевал:
Ой, уризала русой косы
Да казака курыла…
Ему охотно, особенно падкие до всякой ворожбы женщины, многоголосьем подтягивали:
Уризала чорнаго чубу
И дивчину приворожила…
Известно, что Елизавета раньше полуночи никогда не ложилась. Не дождавшись друга любезного, не дозвавшись его даже через фрейлину Авдотью, она догадывалась, что променял он ее на матерь хохлацкую. В гневе самодержавном, и всего-то при одной горничной, шла через бесконечные дворцовые переходы в апартаменты своей статс-дамы… и находила ее в одной сорочке, а друга любезного — и без башмаков, и без камзола, головой на коленях чьей-нибудь женушки-хохлушки. Свеча, с которой влетала Елизавета в покои статс-дамы, не сразу поднимала переполох; некоторое время еще мычал в коленях разлюбезный Алешенька:
Ой, уризала чорнаго чубу…
Потом все же замечали стоявшую у порога государыню, при одной горничной и при одной свече, и вскакивали кто вверх, кто вниз головой. Надо было видеть суматошные поклоны пьяных хохлов! Будь на месте Елизаветы, скажем, Анна Иоанновна, она сейчас бы клич подала: «А рубить им головы!» Но в разъяренном виде влетала все-таки дочь Петрова, яблочко от яблони. Она стояла некоторое время, подперев бока, глядела, как пытались обуваться-одеваться ее перепуганные людишки, как путали кафтаны и обувку — кому доставался сапог с башмаком, а кому и башмак с дамской туфелькой… Долго, безгласно мытарила она всех, а особенно друга разлюбезного, припадавшего к ручке… и вдруг самолично скидывала атласные туфельки, шлепала ими по склоненной повинной голове… и разражалась безудержным хохотом: