Голоса маленьких женщин[4] стремились ввысь, славя маленького человечка.
Маленькие Женщины (фортепиано, четыре четверти, три диеза в ключе), некоторые безмятежно (ми-соль-до-ми… си-ми-си, выдержанный тон):
«Пусть песни наши убаюкают твою печаль! (фа-ля диез) Другие: И черная тоска (соль — си диез) Умчится прочь под легкое Журчание волны (пять бемолей, выдержанный тон, звонко)»…
«О, Незнакомец (соль — си бекар), если хочешь скрасить нашу одинокость, То должен будешь Имя изменить (Безмятежный), звучащее так резко и немузыкально, На прозвище (ля бемоль) простого горного цветка (соль диез, естественно)».
Некоторые женщины выкрикивают имя: «Атари». Другие: «Феи». М.Ж.: «О, нет! (Выдержанный тон. Две с половиной четвертных паузы) Ло-ти (си — фа, выдержанный тон, фермата)».
М.Ж.: «Отныне (двойной выдержанный тон) будешь зваться ты Ло-ти». Все вместе, окружая его: «Вот час крещенья! (Чуть торжественно) В краю веселых песен, В краю любви (четверть паузы), Ло-ти (ми бемоль, до, четверть паузы, крещендо), Ло-(до) ти (ми бемоль) твое божественное (sic) имя».
Маленькие Женщины (продолжают): «В краю веселых песен, В краю любви, Лоти, Лоти твое божественное имя (две четвертных паузы). Ло-ти (ми бемоль, ми бемоль) мы будем звать тебя, Ло-ти мы будем звать тебя и (двойной выдержанный тон) этим именем тебя и наре- (си бемоль в ключе) каем!» (Всеобщий шум).
Клапан распахнулся, и музыка прекратилась; завершая кропление, епископ поправил съехавший было перстень и возложил руки, подтверждая этим предписанным жестом свое благословение М.Ж. Затем он попросту прервал струю.
XXXII
Как мы раздобыли полотна
Фаустролль воскурил магические травы, и призрак Горбозада — который, существуя только в нашем воображении, не мог в реальности и умереть — принял видимые очертания, произнес почтительно «а-га!» и умолкнул, ожидая приказаний.
В тот день мне открылось новое значение этого поистине неоценимого речения — ведь а, начало всех вещей, стоит здесь в вопросительной форме, поскольку ожидает собственного толкования в пространстве настоящего, а в длительности будущего — дополнения, превосходящего его само.
— Вот тебе несколько миллиардов чеканною монетой, — сказал Фаустролль, порывшись в пристегнутых рубинами жилетных карманах. — Спросишь у городового, как пройти к Национальному ломбарду под названием «Услада горожан», и купишь там многие тысячи локтей сукна.
Представишься от моего имени суперинтендантам Бугро, Бонна, Детаю, Эннеру, Лорану и Каквастаму, а вместе с ними и прожорливой толпе приказчиков да прочей мелкой сошки. И, не теряя времени в лапищах этих торгашей, немедля вывалишь на каждого, не говоря ни слова…
— Кроме заветного «а-га»! — попытался намекнуть я не без злого умысла.
— … По куче золота, да так, чтобы заткнуло всякому его болтливый рот. Бугро для этого довольно будет семидесяти шести миллионов гиней, Эннеру — семнадцати тысяч серафов и восемьдесят тысяч мараведи для Бонна (это особый случай, его холсты помечены клеймом с изображеньем бедняка); Лоран пусть обойдется тридцатью восемью дюжинами флоринов, для Каквастама хватит сорока трех сантимов, ну, а Детаю отсчитай пять тысяч франков и копейками оставь на чай. Оставшийся биллон швырни в лицо всем прочим троглодитам.
— А-га! — промолвил Горбозад, подтверждая, что понял задание, и уже было приготовился идти.
— Все это хорошо, — прервал я Фаустролля, — но было бы куда справедливее отнести сие золото на счет исполнения моих профессиональных обязанностей, а описанными локтями полотна завладеть путем какой-либо хитрости…
— Я объясню вам позднее, что это за золото, — подмигнул мне доктор, а Горбозаду же добавил:
— И вот еще что: дабы отмыть позорный прогнатизм твоей звериной челюсти от корыстолюбивых предложений, которые ты вынужден будешь сделать, зайди потом в специально отведенный для этой цели зал. Он озарен сиянием Святых икон. Познай себя у «Бедного рыбака», склонись перед Моне, встань на колени рядом с Дега и Уистлером, подобострастно припади к Сезанну, повергнись ниц к стопам Ренуара и вылижи опилки высохших плевков с рамы «Олимпии»!
— А-га! — выразил свое полное согласие Горбозад и исчез, увлекши за собою вихрь заверений в наивысшем рвении.
Повернувшись ко мне, доктор продолжил:
— Когда Винсент Ван Гог соскреб нагар со своего тигля и остудил полученную наконец массу философского камня, а от соприкосновения с этим рукотворным чудом в первый день истинного мира все вещи превратились в царя металлов, мастер сего великого делания лишь потеребил своими натруженными пальцами озаренную нимбом клинообразно-величавую бородку и произнес: «Как же прекрасен желтый цвет!»
Мне не составит ни малейшего труда преобразить хоть все вокруг, ибо я также обладаю этим камнем (и он поднес к моим глазам оправу своего кольца), однако опыт убеждает меня в том, что облагодетельствует он только тех, чей мозг из этого камня и состоит (через крошечное окошко циферблата, врезанное в родничок его черепа, он снова продемонстрировал мне драгоценность…).
Тем временем Горбозад возвращался со своего задания в сопровождении одиннадцати цирковых фургончиков, набитых как попало еще не распакованными отрезами ткани.
— Неужто вы считаете, друг мой, — закончил Фаустролль, — что вы дадите этим людям золото и в их мошнах оно им и останется — или хотя бы чем-нибудь, его достойным?
Металл, что покрывает их сейчас, будет струиться и по их полотнам тщательно отмеренными локтями; он свеж и непорочен, как то золото, которым пачкают постель младенцы.
И направив благодетельный шланг красильной машины прямо в центр постыдно обезображенных не сочетающимися цветами четырехугольников, он выпустил в направлении этого бездушного монстра г-на Анри Руссо, художника, живописца и декоратора, известного также под именем Таможенник, удостоенного высочайших оценок и почетных наград, каковой на протяжении шестидесяти трех дней самым тщательным образом прикрывал равномерным спокойствием хаоса бессильное разнообразие ужимок Национального ломбарда.
Книга шестая
У ЛУКУЛЛА
XXXIII
О несгибаемом отростке
Фаустролль тем временем спал под боком у Нездешницы.
Громадная оструганная ножом кровать привольно раскинулась по наготе сырой земли — из которой давным-давно и разрослась туманность всей нашей вселенной — и, словно песочные часы, щедро осыпала почву трухой от проведенных на ней часов.
Нездешница решила прервать течение бесчисленных секунд молчания и разузнать, не кроется ли под расцвеченной спиралями драпировкою Фаустролля — любившего ее, как бесконечную цепочку чисел — обычное сердце, способное, сжимаясь, как кулак, и расходясь, гнать кровь по кругу.
Тиканье часов — как будто он стучал по столу ногтем, твердым кончиком пера или гвоздем — ударило ей в ухо. Она досчитала до девяти, после чего биение прекратилось, а потом затикало снова, дойдя до одиннадцати…
Однако прежде всех этих щелчков епископская дочь услышала тяжелую поступь собственного сна, который эти удары, как ни старались, не смогли прервать — ибо она не вынесла столь частых жертв Приапу.
Мощный побег, сливавшийся с доской ободранной кровати — так древоточец с желтыми глазами теряется в морщинах дубовой коры, — вторил изохронными подергиваниями своей головки равномерно сокращавшемуся сердцу доктора.
XXXIV
Клинамен
… И вот, когда на свете не осталось ни души, Красильная Машина, движимая изнутри системой невесомых пружин, повернулась, будто намагниченная стрелка, к железному залу Дворца Машин — единственному зданию, вздымавшемуся над обезлюдевшим и гладким, точно зеркало, Парижем — и завертелась обезумевшим волчком, цепляясь за колонны и разбрызгивая на попадавшиеся по сторонам холсты меловых стен палитру основных цветов из аккуратно выложенных в ее брюхе тюбиков с краской (так в барах наливают слой за слоем ликер, яйцо и дорогой коньяк) — сначала самые светлые, затем что потемнее. В обвитом ожерельями замко́в дворце, единственном, что искажало мертвенную гладь нового всемирного потопа, невесть откуда взявшийся зверь Клинамен исторг на стенки собственной вселенной: