— Так точно, вот она. Ничего не проявилось. — К столу подошёл длинноносый человек с подслеповатыми глазами, положил записку и вышел.
Ронин с жадностью схватил клочок бумаги:
"Папка, родной! Не хандри. Всё переверну, а тебя в обиду не дам. Внуки растут, я работаю. Женя получил повышение. Знакомые шлют привет. Целую. Твоя Анка".
Этот влажный после анализа клочок бумаги был ему дороже всяких даров. Спрятав записку в боковой карман, стал просматривать посылку. Там была бутылка вина, бутылка коньяку, сыр, копчёная колбаса, сухофрукты, две коробки сардин и три лимона. Складывая обратно в ящик продукты, он оставил на столе коньяк, лимон и коробку сардин.
— Могу я возвращаться? Или будете снимать показания? — спросил Ронин.
— Начальник, откинувшись в кресле, с вожделением поглядывал на коньяк:
— Видимо, ваша дочь, — особа решительная, — ответил он довольно любезно. — Есть распоряжение передавать вам посылки и разрешить переписку. Вот бумага, а чернила и перья доставит надзиратель.
— Скажите, когда будет надо мной суд?
— Ну, батенька, мне это неведомо. Пишите прокурору. Я ведь не в курсе дела… А что же вы оставили бутылку на столе?
— На ваше усмотрение, — улыбнулся Ронин. — Отдадите кому-нибудь нуждающемуся. Хочу поделиться.
Начальник крякнул:
— Это можно…
Радость, которую испытал Ронин, получив письмо от дочери, неожиданно сменилась печалью. На другое утро надзиратель сказал ему, что в конце коридора имеется камера смертников. Там уже целый месяц томится юноша. Если не будет помилования, то казнь совершат на этой неделе, здесь же, в тюремном дворе.
Для Ронина начались мучительные дни. Он стал думать о юноше. Ночами почти не спал.
Стоял конец марта. Рязанская весна робко вступала в свои права. Днём ярко светило солнце и звенела капель, а ночью морозец сковывал подтаявший за день снег.
Эта ночь тянулась особенно медленно. Измученный бессонницей, Ронин поднялся с койки и подошёл к высокому окошку. В конце коридора резко щёлкнул замок, открылась тяжёлая входная дверь. Послышался гулкий топот солдатских сапог и бряцание винтовок. Понял — идут за смертником.
Молодой звонкий голос с надрывом прорезал немую тишину: "Товарищи! Помогите!"..
Тюрьма ожила. В камерах застучали. Раздались выкрики: "Палачи! Вампиры! Убийцы!"
Ронин, весь дрожа, стоял у двери. Вслушивался в каждый звук. Вот тихо прозвенели кандалы, точно закованного человека волокли по земле. Стон. Потом шум бесполезной борьбы. Мучительный крик:
— Прощайте, товарищи!
Ронин поймал себя на желании дико завыть, ударился головой о стенку. Сжал кулаки, поднял голову и… над звоном кандалов поплыла песня:
Вихри враждебные веют над нами,
Тёмные силы нас злобно гнетут…
Мощные звуки "Варшавянки" неслись под сводами. Весь гнев, всю свою ярость вложил Ронин в эти слова протеста. К нему присоединился один, другой голос, и вот уже гремит вся тюрьма.
В битве великой не сгинут бесследно
Павшие с честью во имя идей,
Их имена с нашей песней победной
Стонут священны мильомам людей.
Свершилось чудо. Истерзанный муками ожидания и страхом смертного часа, обронённый зашагал бодро, в такт песне. Конвойные тоже отбивали шаг. Проходя мимо камеры Ронина, юноша бодро крикнул.
— Спасибо, дорогой товарищ! — И тут же подхватил припев;
На бой кровавый,
Святой и правый,
Марш, марш, вперёд,
Рабочий народ!..
Ронин понял, что узник воспрянул духом. Он шёл на смерть с поднятой головой.
Через несколько дней Ронину объявили, что в порядке административного надзора его высылают в Кемь на два года. Позже узнал, что губернатор поспешил выслать без суда и следствия, опасаясь приезда комиссии. В прессе стали часто появляться статьи и заметки о произволе и безобразиях в рязанской тюрьме.
Сидя на берегу хмурой Кеми, глядя на подступающий к реке лес, Ронин тосковал. Нго неудержимо тянуло в Ташкент, к людям, с которыми связывало большое дело.
Суровые жители Кеми, большей частью карелы, почти не говорили по-русски. Ронин стал сразу по приезде изучать местный язык, но свободно говорить по-карельски не мог, и это обрекало его на одиночество.
Однажды, пробираясь в густых зарослях, Ронин услышал шаги. Притаился за кустарником, выжидая. Но шум шагов прекратился. В тишине раздался басовитый окрик:
— Ты чего это затаился? Вылазь!
— С радостью вылезу, я думал, медведь, — засмеялся Ронин.
Обогнув куст, вышел на тропинку. Там стоял лохматый великан и целился из ружья.
— Кто ты есть? — спросил лохматый, опуская дуло к земле. — Чего шатаешься без ружья.
— Оружия мне не положено, ссыльный. А ты кто будешь?
— Лесник. Корнеем кличут.
— Уж не тот ли Корней, о котором Соколёнок рассказывал?
— Вот ведь диви… Видать, знаешь Андрея… Где он теперя?
— За границей. Елена Сергеевна с ним живёт.
— Ну-ну! А тебя кличут-то как?
— Ронин, Виктор Владимирович, из Ташкента…
— Шагай, паря, со мной до избушки, гостем будешь. Видать, наш ты. Тоска тут жить в лесу без человека.
После этой встречи Ронину стало легче переносить ссылку. Почти ежедневно он навещал Корнея, просиживал у него в избушке за чашкой чая или совершал вместе с лесником обход участка.
Поздней осенью пришло долгожданное известие от прокурора — Ронин получил свободу. Решил ехать в Ташкент, но Анка в письме отсоветовала: "Будет трудно устроиться. Почти всех дружков постигло несчастье…" Понял, о чём идёт речь.
В родные края следует добираться окольными путями. И, простившись с Корнеем, Ронин подался в Париж, а оттуда в Ментону.
Глава семнадцатая
ВОЛНЫ ЖИТЕЙСКИЕ
Быстры, как волны.
Дни нашей жизни.
А. Сребрянский
По каменистой горной троне бежит лохматый пёс. За ним карабкается ослик, навьюченный до предела: на деревянном седле перекинута скрученная рулоном чёрная кошма, на ней хурджуны — перемётные сумы, набитые одеждой и деревянной посудой. К луке привязан большой медный чайник, сзади к седлу приторочены два тючка. За осликом шествует кузнец Машраб, у него через плечо перекинут хурджун с продуктами и ружьё; за ним шагает его жена Масуда, тоже с поклажей, а обочиной легко ступает дервиш Сулейман. Он радостно глядит на склоны гор, следит за полётом птиц в голубом небе, прислушивается к посвисту пичуг. Заметив в расселинах скал нежную травку, сворачиваете дороги и осторожно срезав, связывает в пучок и, завернув в полстинку, засовывает в небольшой мешок, висящий за плечами.
Далеко остался Ташкент. Впереди, за перевалом, — родное предгорье, там пасутся табуны и отары бека Дотхо. При воспоминании о беке косматые брови Машраба хмурятся. Будет время — рассчитается с этим злодеем Машраб. За односельчан, и за себя, и за дочь рассчитается. "О балам[51], не забыть мне тебя", — шепчут пересохшие потрескавшиеся губы. Сжимает сердце тоска, и глаза туманит влага.
Но вот ослик достиг вершины увала и остановился. Возле него, высунув язык, уселся пёс. Стали ждать хозяина. Куда он их направит? Вперёд, к высокому перевалу, или по боковой тропке к маленькой лачуге, прилепившейся у подножия скалы?
Подошёл Машраб, взглянув на собаку, усмехнулся: