— Отец помирает!
Весть быстро облетела село. Поспешно собирались бабы — мужчины работали в поместье и на своих полосках. Только Кедулис был дома и прибежал вместе с женщинами. Одна баба отрядила свою девчонку в имение передать зятю Микнюсу. Почти каждая успела прихватить освященные травы и вербы, а кое-кто нес восковую свечу. Вскоре набралась полная хата людей. Раздули жар в печи, закурились травы, Сташене сунула умирающему зажженную свечку, придерживая ее своей рукой. Кто-то посоветовал прочесть молитву для смертного часа, но никто ее не знал. Привезти бы ксендза для соборования, но ни у кого дома не было лошади, да и ксендз недавно проведывал хворого, а может, тот еще и не помрет.
Когда все взгляды были устремлены на умирающего, во двор зашла Пемпене. Тихо прокравшись в сени, встала у открытых дверей, укутанная платком так, что только подбородок и нос торчали да блестели глаза. Но бабы живо ее узнали и шарахнулись в сторону, чтобы не прикоснуться к ее одежде. К больному она не проталкивалась. Поднявшись на порог, сквозь чужие головы смотрела на его лицо. Старик открыл глаза и встретил ее взгляд. Но между ними встали чьи-то плечи. Может, он ее и не видел. Так и остался лежать с открытыми глазами. Никто не заметил, как по лицу Пемпене скатились две крупные слезы. Она попятилась в сени, потом во дворик, на улицу и, сгорбившись, зашлепала вдоль забора.
— Боже ты мой, помер! — вскрикнула Сташене, державшая свечу в руке умирающего.
Все всполошились. Микнювене в голос зарыдала, бабы шмыгали носом и старались выжать слезу. Кедулис закрыл покойнику глаза.
На третий день Даубараса хоронили. С самого утра все село столпилось во дворе и на улице. Немало народу было и из Палепяй, Катришкес, Ужбаляй. Никто не шел на барщину. Ядвига решительно потребовала от отца, чтобы управитель, войт, приказчик в этот день оставили людей в покое. Она сама с Аготой и Катре тоже собиралась в Пабярже на похороны. Пранцишкус передал: проповедь на кладбище, наверно, скажет ксендз Мацкявичюс. Даубараса многие знали, кроме того, всем была известна причина его смерти. Теперь все снова переживали в памяти тот страшный день, рассказывали о нем друг другу, поминали добрым словом усопшего.
В хате толчея. Посредине — обряженное тело. Кругом и вдоль стен теснятся родичи, односельчане, знакомые. Вокруг стола сидят старые певчие: Бальсис, Григалюнас, Кедулис, Сташис, Якайтис, несколько баб. На столе — сыр, мисочка с маслом, ломти хлеба. Надо бы и водки поставить, но теперь — год трезвости, все дали зарок не пить.
Когда певчие кончили песнь о Лазаре, Микнювене пригласила подкрепиться. Кое-кто отламывает хлеба, мажет маслом, берет ломтик сыра, жует медленно, осторожно. Всякий понимает, где находится и как полагается себя держать. Только детишки у стен пихают друг друга локтями, возятся, толкаются. Кое-где раздается сдержанное хихиканье и сразу же — строгое шипение матери или тетки.
Скоро тело уложат в гроб. Певчие собираются затянуть псалом о смерти. Его чуть не каждый знает наизусть. На всякий случай Бальсис раскрывает свой толстый псалтырь. Он грамотный и напомнит, какая строфа за какой следует.
Все ждут псалма. Замирают разговоры, и в напряженном молчании раздаются первые строки:
А ты, о душа злосчастна,
О том помышляй ежечасно,
Сколь кратко мгновение века,
Что здесь дано человеку
Для жизни…
Очами окрест взирая,
Речам и толкам внимая,
Узнаешь, как смерть ярится,
Неистовым всадником мчится
По свету…
Смиренные, растроганные и умиротворенные, крепостные внимают страшным словам о всемогуществе смерти, которая уравняет всех: царей, панов и их, простолюдинов.
Царя, вельможу и папа
Сражает смерть бездыханно.
Из пышных хором и чертога
С теми, кто в доле убогой,
Уводит.
Все званья и все сословья
Покорны ей без прекословья,
Она судью со злодеем
И рыцаря с мукосеем
Сравняет.
На тех, кто во дворе, псалом не производит такого глубокого впечатления. Они не видят обряженного тела, горящих свечей, не ощущают спертого воздуха избы. Здесь солнце, веет ветерок, на деревьях щебечут птицы, кругом светло и привольно.
Старики, видя, что наступает время проводов, опять начинают сокрушаться:
— Вот тебе и Даубарас… Нет больше Даубараса. А мог бы еще пожить.
— Костлявая тебе в зубы не посмотрит.
— Скродский, гадина! Самого бы на доску положить.
— Ляжет и он. Ни один до скончания веков не дотянет.
— Смерть ни на что не смотрит, всех косит до единого.
— Панам, верно, и помирать легче. В шелку на мягкой постели…
— Э, одно дерьмо. Червям кормежка.
— Есть, ребята, правда, бог всякому воздаст по его делам.
— Какая там правда? Нет правды в этой жизни.
Из хаты разносится зловещее пение:
Старухи и молодухи,
Ткачихи-мастерицы,
Хоть все холсты отдадите,
И то никуда не сбежите
От смерти.
Ее не смутить слезами,
Ее не сдержать дарами.
Она всех принять готова,
В могиле сокрыть сурово
Навеки.
Во дворе кучка молодых парней — кто влез на забор, кто прислонился к липе. Не смущаясь подобающим на похоронах серьезным настроением, балагурят:
— Скродскую видал? Хороша панночка.
— Да ну тебя! Черна, как цыганка.
— Говорят, бедовая. Отца в бараний рог согнула.
— Все про равенство щебечет: теперь, дескать, паны и мужики ровней будут.
— Легко ей щебетать, по хоромам гуляючи.
— В камыше сидишь — сподручно и свистульку вырезать.
— Скоро рожь косить. Поставить бы ее туда с нашими девками!
— Подлинно! Вот это бы — равенство!
А певчие перед усопшим дрожащими от волнения голосами выводят последние строфы грозного псалма:
Со свадеб, пиров уводит
И всякому путь находит —
Для праведных райское пенье,
И глад, и мрак, и мученье
Для грешных.
Погрязли они в безобразных
Грехах и всяких соблазнах.
В огне кромешного ада
Не ждать им вовеки пощады
От бога.
Между тем в хате готовились укладывать покойника. Сташене насыпала в мисочку уголья, Кедулене набросила можжевеловую ветку, другая баба — веночек, сохраненный со дня тела Христова, а третья — пучок трав, освященных на Успение. Едкий клуб дыма поднялся кверху. Зять покойного Микнюс, как ближайший родич, взял миску и обошел тело. Потом обкурил гроб. Затем на крышке, изнутри, против места, где должно лежать лицо покойника, выжег восковой свечой крест. Родственники проталкивались проститься с усопшим. Первая, громко всхлипывая, поцеловала отцову руку дочка с двумя ребятишками, потом — зять и по очереди — близкие и дальние родичи.
Когда все простились, односельчане уложили покойника в гроб и стали забивать крышку. Горькими рыданиями отзывались бабы на глухие удары обуха. Наконец гроб поставили на телегу, вывезли на улицу, и все провожающие, кто на возах, кто пешком, повалили следом. Медленным шагом пустил повозку зять Микнюс, чтобы не отставали и пешие. На полдеревни растянулось шествие. В воротах каждого двора стояли детишки, старухи, старики и провожали глазами телегу, на которой белел сосновый гроб.