Тут заговорил десятский:
— Толкуют, будто Бальсис в чащу ушел, разбойников собирает, чтоб поместья громить.
— Не Бальсис, — поправил приказчик, — а Пранайтис. Этот будет за свою девку Еву Багдонайте мстить.
— А я слыхал, что Дзидас Моркус, — перебил войт. — А вернее сказать — все втроем.
— Эх, не угодили они, чертовы дети, драгунам в лапы! Не пришлось бы нам теперь, как собакам, их следы разнюхивать! — сокрушался жандарм.
Десятский боязливо, приглушенным голосом решился открыть секрет:
— Вчера, как возвращался из Крекенавы, видал в лесу Пранайтиса.
Все уставились на десятского.
— Брешешь! — не поверил войт.
— Не сойти мне с этого места! — божился тот.
Жандарм злобно ощерился:
— А властям донес?
— В Сурвилишкис дал знать? — вмешался стражник.
— Мне первому сразу же надо было сказать, — крикнул войт.
— Так они вчетвером были! — оправдывался десятский.
— Час от часу не легче! — заорал жандарм. — Мы бы помощь из Паневежиса вытребовали.
— Зачем из Паневежиса? — кипятился стражник. — Мы бы сами с несколькими ребятами из поместья их изловили. Награду бы заработали. Медаль! С Бальсисом или Моркусом, может, потруднее, а уж Пранайтиса живо бы скрутили!
Четверо сидевших на другом конце встали и как ни в чем не бывало подошли к спорщикам. Никто не успел и ахнуть, как двое схватили жандарма и стражника за руки, а другие двое мгновенно отобрали у них пистолеты. Приказчик и войт бросились было на выручку, но получили по такой затрещине, что закачались и шлепнулись на лавку. Тем временем подскочили и те четверо, что походили на шляхтичей, и помогли совладать с носителями власти.
Во время общей свалки Кедулис с десятским успели юркнуть в самый темный угол и улизнуть за дверь. Одного из нападавших они узнали: Пранайтис!
Нападавшие схватили и вывели врагов во двор, пригрозив кулаками, загнали под навес. Там, в углу, торчали две складные колодки, в которые забивали рекрутов. Одна колодка, как нарочно — на четверых. Усадили жандарма, стражника, войта и приказчика у задней стенки, просунули ноги в вырубленные отверстия нижней колодки, верхнюю захлопнули, а края накрепко забили железными крючьями.
Войт с приказчиком тоже узнали Пранайтиса.
— Юозас, — взмолился войт. — Отпусти. Что я тебе дурного сделал?
Пранайтис злобно оскалил зубы:
— Может, меня ты, пан войт, и не тронул. Но с другими каков был? А рекрутов кто ловил? Не ты ли? Кто их в колодки забивал? Отведай и ты этого угощения. Ничего с тобой не случится, гад ты эдакий!
Полупьяный приказчик, откинувшись к стене, злобно шипел:
— Пранайтис, прохвост! Обалдел?! Попомнишь ты меня! Отпусти — тогда прощу.
— Еще грозишься, поганое рыло! Привык плеткой и дубинкой размахивать. Меня не запугаешь! А будешь еще людей увечить — поймаю и прикажу повесить, как пса.
Полицейский со стражником тоже ругались и стращали розгами, острогом и каторгой, но, убедившись, что этим ничего не добьются, принялись упрашивать по-хорошему:
— Чем мы виноваты? Такая у нас собачья служба, — чуть не хныча, причитал один. — Присягнули царя и православие защищать. Куда пошлют, туда и идем.
— Оружие отдай, — упрашивал второй. — За оружие со службы выгонят, накажут. Куда деваться? Жена, дети…
— Оружия жалко?.. — дразнил его Пранайтис, вытащив отнятые пистолеты. — Оно вскоре и нам потребуется. Коли бы не это ваше оружие, может, мы бы и не стали пачкаться. На пистолеты польстились. Ничего. Просидите спокойно ночку, вытрезвитесь. Ночи теперь короткие. К утру дворовые псы пронюхают про вас, пришлют подмогу, собьют с вас колодки, и делу конец. Одна ночь — не двадцать лет…
— Ну, ребята, — крикнул он своим, — нечего тут долго рассусоливать! Пошли восвояси!
Восемь человек направились по дороге к черневшему на севере лесу.
А Кедулис, быстро шагая, спешил в Шиленай. Испуг и прохладный вечер быстро развеяли хмель.
Уже совершенно стемнело. Только краешек неба на северо-западе еще светился блеклым румянцем, но на земле все тонуло в густом мраке. Луна еще не всходила, да и звезды тускло мерцали, и немного их было на майском небе. Дорога мутно серела, сливаясь в нескольких десятках шагов с просторами окрестных полей. Ни единая струйка ветра не нарушала тяжелого оцепенения.
Не по себе стало Кедулису в ночном безмолвии. Ноги в лаптях топтали дорожную пыль, руки, как поленья, бессильно повисли. Удирая из корчмы, он и посоха своего не успел прихватить. С палкой чувствовал бы себя бодрее, увереннее.
Понурив голову, болтая руками, бредет Кедулис по пыльной дороге, а в груди чувствует непонятную тя жесть. После всего пережитого сейчас в корчме все ярче выплывают слова войта и приказчика про Катре. Кедулис догадывается, что в этих словах скрыт дурной, обидный смысл и для дочери и для него, отца. Впервые Кедулис ощущает горькое омерзение, как после тяжкого, позорного проступка.
Вот на этом черном пригорке должна быть деревня, Не видать ее что-то. Багрянец неба прикрыла туча, и тьма еще сгустилась. На самом краю широко сверкнула молния, но грома не слыхать. Вот опять полыхнуло — тоже без всякого звука, Суеверный ужас охватывает Кедулиса от немых всполохов. Поспешно скидывает картуз, крестится и озирается. При вспышке молнии на мгновение очерчиваются усадьбы Шиленай, придорожные деревья, и снова мрак.
Добравшись до первых построек, Кедулис успокоился. Вдруг по верхушкам деревьев с глубоким вздохом пронесся ветер. Но грозы скорей всего не будет. Тучи с молниями обложили край небосклона. В другом углу у самой земли снова появилась блекло-алая полоса угасающей зари.
Как вор, прокрался Кедулис в избу. Нащупал постель у печи и, скинув верхнюю одежду, растянулся. На лавках храпели Урше и Ионас. Матери не было слышно.
В углу у окошка раздается подавленное всхлипывание…
"Катре…" — насупился Кедулис.
За печью назойливо трещал сверчок.
XXI
Двадцать седьмого мая утро в поместье Багинай началось необычайно оживленно. В этот день должна была приехать дочь пана Скродского, панна Ядвига. На кухне стряпали любимые Ядзины кушанья и лакомства. Мотеюс с самого утра возился в столовой у буфета, а Агота с новой горничной Катрите уже в который раз проверяла, все ли готово в комнате паненки. Пан потребовал еще раз прибрать и проветрить и его кабинет.
В последнее время пан Скродский чувствовал себя довольно скверно. То ли катаясь верхом в ветреный день, то ли сидя прохладным вечером на веранде, он простудился, вынужден был слечь в постель и пить приготовленный Аготой липовый цвет с медом, украдкой подслащая снадобье то вином, то ромом.
Не только болезнь, но и разные иные обстоятельства отравляли настроение пана Скродского, ожидавшего дочь. Это происшествие в корчме! Эта неслыханная наглость хлопов-разбойников! Забить в рекрутскую колодку жандарма, стражника, войта и приказчика! И говорят, атаманом в этой шайке его же, пана Скродского, беглый хлоп — Юозас Пранайтис!
Возмутительный случай пан Скродский обсуждал с юрисконсультом Юркевичем, и мнения обоих полностью совпали. Не чувствуется твердой руки в управлении краем. Виленский генерал-губернатор Назимов — человек престарелый и бесхребетный, ковенский губернатор Хо-минский — поляк литовского происхождения — не только якшается с помещиками, далекими от верноподданнических чувств, но, что еще хуже, он сторонник отмены крепостной зависимости. Ведь именно Хоминский проектировал отвод земли крепостным, выкуп не только усадеб, но и обрабатываемых участков. Разве подобные губернаторы способны унять всяких подстрекателей и смутьянов? Розгами хамов-мужиков уже не усмирить, к порке они привыкли. Нужны пули и виселицы!
— Или, скажем, полиция! — пылко негодовал Скродский. — Это — преимущественно местные уроженцы римско-католического вероисповедания. Не поймите меня превратно, пан Юркевич. Я — добрый поляк, литовский дворянин и католик. Но я также и землевладелец, подданный государя императора. Я должен блюсти верность трону. Царь охраняет наши интересы, мы — его оплот. И государю, и нам, помещикам, необходима сильная власть, крепкая администрация. А в настоящее время в Литве и в Польше благонамеренными чиновниками могут быть только православные. Самодержавие и православие нераздельны.