* * *
Смотри и слушай: не встает ли нечто
из-под земли, из больших еще глубин,
как свет, наплывами, как воскресающий Лазарь,
пораженный, подхваченный взмахами медленных крыльев
белых — тут все на миг замирает
и мы предстоим, трепеща — и тогда
нисходит с небес, с высот еще больших,
навстречу другая стая, еще белее,
ведь она не прошла сквозь грязные корни,
и не летят ли они друг к другу
быстрее, еще быстрее, как будто это
встреча влюбленных?
Ах, думай об этом всему вопреки, тверди,
что увидеть такое возможно,
что и мы вот так же бросимся к ним навстречу,
но незримо, под грубой овчиною ночи.
* * *
На этот мир теперь я снегопад призываю
облечь пространства, медленный и тихий,
и пусть тогда он длится целый день,
голос его — еле слышный шепот,
под который зерна уснут в борозде
еще крепче и терпеливей.
И мы узнаем, что солнце где-то
вопреки всему за мглою сияет
и если соскучится, то на миг
видимым станет — словно свеча
за пожелтелым экраном.
Тогда я вновь припомнил бы лицо
за дымкой ниспадающею влажной
медлительно кружащихся кристаллов,
то с ясными глазами, то в слезах
с их верностью такой нетерпеливой…
И скрытый снегом я бы вновь посмел
восславить их прозрачность голубую.
* * *
Верные слуги глаза — все слабее, слабее и скоро
сомкнутся навек, и за ними вослед пространство
размалеванной ширмою рухнет, останется лишь
горстка праха и мелких костей, шлейф ледяной
под взглядом бестрепетным звезд.
________________
ПРОГУЛКА ПОД ДЕРЕВЬЯМИ
(1980)
Г-же и г-ну Анри-Луи Мермо
Ви´дение и зрение
Чем больше человеческое существо
становится проницаемым для света,
тем больше истин ему открывается.
(Æ, «Светоч озарения»)
Уже несколько лет я лелеял замысел — определить границы так называемого «поэтического опыта» (с дальнейшим описанием и пояснением), зная прекрасно, что ни по силе, ни по размаху, ни по самой своей природе мои поползновения, разумеется, нельзя сравнивать с опытом великих поэтов — Новалиса, Гёльдерлина или Рильке, которые задолго до меня размышляли о тайнах поэзии, причем делали это так хорошо, что сам собой возникает вопрос: может быть, лучше прямо на них и ссылаться? На этот вопрос я отвечу позже, а сейчас только уточню: не совпади желание издателя с моим собственным, довольно смутным тогда намерением, то, скорее всего, на этом замысле я уже давно поставил бы крест.
И если все-таки я позволил себе высказать эти сбивчивые и бессвязные мысли, если стал вспоминать и записывать, то должен сразу уточнить, что мною двигало вовсе не желание написать книгу, но надежда найти ответ на один законный, жизненно важный и очень личный вопрос. Первоначальное побуждение было предельно простым, о нем можно сказать в двух словах. В моей жизни наступил переломный момент, когда я стал ощущать — пусть даже от случая к случаю и смутно, — что стою перед возможностью или даже необходимостью выбора; задумавшись о его основаниях, я не нашел их; несомненным было одно: в иные дни я жил лучше, то есть полнее, напряженнее и реальнее, чем обычно; мало-помалу я осознал, что эти дни или мгновения были связаны с поэзией (но каким образом — еще предстояло понять); проще говоря, желание писать стихи обычно приходило в моменты жизненной полноты. Я представил себе реальность (скажу об этом коротко, прямо сейчас, чтобы больше к этому не возвращаться) в виде сферы, где мы, равнодушные, суетные и отчужденные, знаем только внешний, поверхностный слой; но иногда, волею обстоятельств, о которых тоже нужно говорить отдельно, мы вдруг оказываемся в самой ее сердцевине; и тогда чувствуем себя мощнее, воплощенней, светлее; вот когда лично у меня появляется желание писать стихи; вот почему я допускаю, хотя ничем не могу это доказать, что этот способ выражения связан с глубинным уровнем человеческого бытия или даже — непосредственно — с самим средоточием реального.
Этот образ был так прост и отчетлив, что невозможно было в него не верить. Он и стал, в сущности, толчком для написания книги — мне захотелось понять, не ошибся ли я. Ведь тогда я вознамерился ни больше ни меньше как поставить многое, включая и судьбу двух человек, в зависимость от смутных предощущений, властных, глубоких, достаточно отчетливых для меня, но при этом весьма ненадежных и с трудом поддающихся опенке. Здесь нужна была осторожность, оглядка; с другой стороны, я хорошо понимал, что никогда не смогу целиком избавиться от сомнений; думая, что на этот раз я нашел приемлемое доказательство, я всегда буду слышать внутренний голос, говорящий: этого доказательства ты слишком жаждал и потому не мог его не обнаружить; в процессе против своей «греховной страсти» я был не беспристрастным судьей, но адвокатом. Именно так обстояли дела.
Прошло несколько лет с тех пор, как передо мною встали эти вопросы, а ведь первый из них казался таким простым; форма задуманной книги менялась, следуя переменам в моих мыслях и образе жизни. Сначала я думал заняться историческими корнями поэзии; как это со мной бывает, идея оформилась вовсе не в ходе серьезных размышлений, но родилась из впечатлений от созерцания шумерской и египетской скульптуры; я раздумывал, отчего эти статуи нравятся мне бесконечно больше, чем Микеланджело, Роден или любой из современных скульпторов; почему они выглядят такими живыми в наших музеях, тогда как другие, близкие нам по времени, ничего не говорят сердцу; я подумал, что, возможно, литература тех эпох обладает такой же силой, и поэтому погрузился в египетские сказки и поэмы, ритуалы Ассура, вавилонский эпос (разумеется, в переводах книги много теряли по сравнению со статуями, которые с веками только выигрывали в величии). В те годы подобные интересы были не редкость; но у меня не хватало ни времени, ни сил, ни знаний на настоящее глубокое исследование, и после нескольких попыток я оставил этот путь.
Мне лучше помогли поэты, более близкие во времени, — те, которых я упоминал выше, в особенности Гёльдерлин, который был одним из первых среди поэтов нового времени, кто ощутил и, главное, попытался понять загадку истоков, и когда-нибудь я вернусь к нескольким образам, живущим во мне благодаря этому несравненному поэту; но и на этот раз я довольно быстро остановился; возможно, потому, что моя собственная жизнь словно вступила в силу, одновременно и задавая предел, и переполняя душу. Тогда я решил сузить, во всяком случае на время, область моих интересов и искать на большей глубине и с чуть большей уверенностью. Ведь даже опыт Гёльдерлина оставался по большому счету мне чуждым, внешним, нужно было просто иметь его в виду, хранить в себе как некую возможность, как внутренний горизонт, наряду с открытиями других поэтов, затронувшими и обогатившими меня. (И потом я вернусь к нему, но уже на другом уровне; возможно, тогда это будет плодотворней.) Я рисковал в первую очередь тем, что итогом моих попыток станут «истины», уже множество раз открытые прежде и, несомненно, в тысячу раз лучше выраженные моими «предшественниками». Но некая таинственная и мощная сила толкала меня именно к этому.