Феерий зодчий, направлял
Я течь по прихоти моей
Смиренный океанский вал
В туннель, на ложе из камней.
И даже черный цвет сиял,
Как хаос радужный блистал,
И славу влаги, как фиал,
Огранивал луча кристалл
[4].
Здесь же вспоминаются и две последние строфы «Благословения»[5]. Уже давно меня преследует мысль, выраженная в этих словах, но вместе с ней и желание «защитить» человеческие глаза, эти «тусклые зеркала», от сравнений с «жемчугами и алмазами Пальмиры».
Отчего же всем мерещатся драгоценные камни?
Это собранный, накопленный свет, пленник кристаллической решетки; слейте воедино все реки, все ручьи земли, сгустите и спрессуйте их, лишите подвижности — пусть они больше не меняются, освободятся от всего случайного и несовершенного, что связанно с движением, — и будет кристалл; поймайте огонь садового осеннего костра, сотрите с него пепел и жар — вот вам и рубин. Но сами по себе эти слова меня смущают. Во всяком случае, они совсем не передают того, что я люблю в бегущей речке, в горящем костре, отрезают их от меня, замыкают в искусственном мире, где вечность больше напоминает смерть, от которой как раз бежишь, чем то, что так противоречиво именуется «вечной жизнью».
Я думаю — но как объяснить, как доказать, — что вовсе не в этих сияющих приготовлениях к вечной жизни (хотя они тоже могут выглядеть трогательно — на юной женской груди или в могильниках) сосредотачиваются сила, реальность и мощь, позволяющие мужественно встретить смерть лицом к лицу, — но именно (знать бы почему!) в каких-то точках этого мира, где, казалось бы, властвует смерть, поскольку все тут изменчиво и хрупко — например, около рек, а точнее — в том отрезке реки, скользящей под деревьями и среди лугов, к которому я все время мысленно возвращаюсь.
* * *
Растущие рядом деревья словно подражают реке; ивы и белые тополя так же сверкают и серебрятся, изгибаются и трепещут с той же торопливой плавностью.
* * *
Тут я должен сделать еще одно признание: на самом деле мне хотелось бы сказать нечто совсем другое. Многие образы пришли потом, ведь сравнивать легко, даже неточные образы обладают притягательностью, развлекают. Боюсь, в этом конкретном случае я невольно позаимствовал их, а что хорошо для других поэтов, невыносимо здесь. И, думая об этой реке, о том, какова она на самом деле, я чувствую стыд — за то, что так исказил ее. Но мне остается, по крайней мере, это: я угадал в ней некую встречу внутри текучего и подвижного (так встречаются взгляды двух людей, неощутимо и неизбежно увлекаемых к старости); а еще изумление, порожденное встречей, — и все это в трепетном, шелестящем, изменчивом пространстве. Но я понимаю, что эту загадку не разрешить тяжеловесно и грубо, в лоб; нужно выжидать втайне и однажды, не ища ничего, без лишних объяснений, явить на свет эту речку — со всею ее листвою и птицами — в стихотворении, посвященном, быть может, чему-то другому. Я знаю: мне нужно совсем устраниться. Правда о загадках нашего мира, быть может, вот в чем: разгаданные, они словно самоуничтожаются, перестают волновать и лишь непознанное питает воображение, манит за собой. Поэзия питается тайнами и служит им.
Прогулка под деревьями
Первый: Признаюсь, я часто спрашиваю себя, оправдана ли любовь к деревьям, не ошибка ли это…
Второй: По-настоящему меня интересует только реальность. Почти все в нашей жизни лишено смысла, почти все — суета сует, погоня в поте лица за химерами. Если бы не это «почти» во всем своем многообразии, то оставалось бы только опустить руки.
Первый: Но я говорил о вашей любви к деревьям.
Второй: Это неотделимо от сказанного. Пойдемте, я покажу вам, они расскажут обо всем лучше, чем я. Вон там растут тополя и несколько ив; рядом с ними течет речка, их поилица, и зеленеют луга, хотя сейчас только март. Именно в марте однажды, в лесу под Парижем, глядя на деревья, я испытал глубокое и невыразимое чувство и вот сейчас переживаю его снова, хотя здесь мало леса и почти нет воды.
Первый: Я ничего особенного тут не вижу.
Второй: В том, что поражает и волнует меня, никогда нет «ничего особенного». Я могу в двух-трех самых простых словах передать эту картину: свет озаряет стволы и обнаженные ветки нескольких деревьев. Но все равно, и тогда, и сейчас, с вами, я замираю и прислушиваюсь к приглушенному голосу, который начинает говорить во мне… Это не мой привычный, повседневный голос, а другой — запинающийся, робкий, но при этом гораздо более властный. Если я не ошибаюсь, он говорит: мир не то, чем он нам представляется, он другой. Прислушайтесь: обычно мы говорим призрачными голосами и часто, еще не успев договорить, осознаем, что сказанное нами поспешно, неглубоко и никому не нужно; как будто слова произносятся призраками, причем совершенно впустую, и от этого в мире только прибавляется фальши; тогда как тот голос, идущий из глубины, вопреки своей неуверенности и не подкрепленный ничем извне, без оглядки слетающий с губ, кажется не таким обманчивым, хотя на поверку может обернуться еще большей ложью; но, прежде всего, он словно одушевляет мир, и тот благодаря ему как будто обретает плоть. Этот голос (но кто тут может быть уверен?) как бы говорит о чем-то подлинном, направляет нас к истинной жизни…
Первый: Постойте. За вами не уследить, и вы совсем позабыли о деревьях…
Второй: И правда, как связано с деревьями рождение этого голоса? Слова, которыми я сейчас их описывал, как мы оба заметили, и близко не передали моего восхищения — это и есть язык призраков. Наберитесь терпения, послушайте меня еще; сейчас перед вами я пытаюсь подправить, наполнить жизнью этот язык, пусть даже тот истинный голос и не заговорит во мне, но, быть может, нам удастся попутно сделать открытие, которое будет интересно нам обоим.
Первый: Ладно, притворюсь, что у меня есть на это время…
Второй: Я только что довольно поспешно и легкомысленно сказал про обнаженность деревьев — это может быть заблуждением, увести мысли в совсем иные области, в иное время года; деревья прекрасны своей древесностью. Мы видим просто дерево, пока еще без всяких листьев; чувствуете, как само слово, не уводя в сторону, помогает проникнуть в сокровенный смысл мгновения? Когда мы рассматриваем голые стволы и ветви или, скорее, когда они сами, вдруг, буквально бросаются нам в глаза, словно выхваченные из тьмы светом прожектора, мы видим дерево само по себе; и, сами того не сознавая, безотчетно, нутром ощущаем свою глубинную связь с этим веществом, постоянным спутником человеческой жизни; и, опять же бессознательно, в памяти возникает дерево в самых разных видах, вызывая разные временные и пространственные ассоциации: это может быть поленница у стены дома — зима, холод и жар, бережно хранимое счастье; деревянная мебель в комнате, озаряемая солнцем под разными углами; даже стародавние детские игрушки — вроде какой-нибудь лодочки; толщина смыслового пласта составляющих это слово — неисчерпаема; но сейчас чувствуется сама его мощь, а не те отдельные слои, малую часть которых я сейчас припомнил; а значит, мы не «растекаемся по древу», но, напротив, под ногами — твердая, исконная почва.
Первый: Пожалуй, в этом что-то есть; но я продолжаю сомневаться…
Второй: А я продолжаю настаивать на своих заблуждениях. Ведь главное — вовсе не «деревья в марте» (а нужно бы, для полноты, рассказать об этом пронзительном месяце); но, как всегда в моей призрачной жизни, главное — это именно свет, льющийся на стволы.