Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
________________
Перевод М. Гринберга

На перевале Ларш

Если бы в наши дни еще существовала, еще могла существовать какая-то щель (какой-то луч, вырывающийся из-под заколоченной двери) — а уж я на этот раз не упущу счастливой минуты, замазывая эту щель всем тем, что сегодня, как и всегда, заставляет сомневаться в ее существовании, не упущу, проливая мнимые слезы сожаления, решающего случая, — если бы в наши дни еще могло существовать хоть что-то вроде щели (подумал я здесь, на перевале, вновь испытав, поначалу совершенно безотчетно, детскую, уже почти забытую радость), такому человеку, как я, она должна была открыться именно в этом и ни в чем другом, каким бы нелепым это ни казалось на первый взгляд, и я должен был, за неимением более убедительных доказательств, вцепиться в эту очередную бессмыслицу.

Эта скачущая альпийская река, эти взлеты и прыжки ледяной воды, бурлящей в сумерках, это смеющееся, ликующее, блаженное низверженье, это клокотанье, скатыванье стремительных струй…

Бегущие рядом с тропой, по которой мы поднимались, с трудом переводя дух и начиная чувствовать легкий озноб — потому что темнота сгущалась быстро, стала уже совсем густой, — они по-прежнему оставались настолько прозрачными, что были почти невидимы, почти не существовали для наших глаз, разве что сланцевое дно без них не выделялось бы, не блестело так ярко…

Смеющиеся, ликующие, блаженные? Сейчас, представляя их себе мысленно, я понимаю, что они все же были не совсем такими: в них чувствовалась известная скрытность, уклончивость, отдаленность.

Над нами, там, где подъем был еще круче, а преграды на их пути вставали еще чаще — одна каменная борона за другой, — эти воды выглядели совершенно белыми и плотными, так что в полумраке их можно было даже принять за лежащие на горе языки снега: с тем, однако, отличием, что снег беззвучен, а они — они гремели, они тяжко грохотали, неудержимо сбегая вниз по травянистому склону, усеянному черными норами сурков.

Еще выше, совсем высоко, виднелись какие-то бастионы, какие-то крепости (там и в самом деле была одна настоящая крепость, отмеченная на карте и, разумеется, давно заброшенная, пустынная, как горные вершины).

Героический пейзаж — оказывается, возможно и такое. В самом робком из нас может сохраниться движение души, отвечающее подобной местности. Даже теперь, на исходе этого тысячелетия, мы еще не окончательно привыкли считать реальностью только жалкое и ничтожное.

Как могли они пробиться сквозь эти камни? Хлынуть из этих огромных, величественных, неподвижных глыб? (При том что вокруг — ни поблизости, ни в отдалении — не было видно никого, кто походил бы на Моисея: разве только некоторые из горных вершин, двурогие, чем-то его напоминали, может быть, заставляли думать о его возможном возвращении.)

Настоящая канонада, не иначе.

Вот почему их нельзя было назвать смеющимися, ликующими, блаженными. Бурные, неистовые (но все же, несмотря на венец бастионов вверху, не свирепые, не воинственные — эти эпитеты тоже чересчур сблизили бы их с миром людей); свежие, не растратившие своей начальной мощи, ничем не замутненные, первозданные. Но самым загадочным в них, возможно, было то, что они представляли собой зримый образ времени — в его предельной стремительности (неостановимости, быстролетности) — и вместе с тем пребывали вне времени, во всяком случае, вне его разрушающего действия… Утоляющие любую жажду, неубывающие, неистощимые.

Перевал Ларш, иначе Ковчег[22], откуда с громким шумом вылетают эти новые голубки, — теперь, когда конец света так близок. И мы, глядя на них, чувствуем себя успокоенными.

Итальянцы называют его перевалом Магдалины: здесь и вправду распускаются, расплетаются эти пышные волосы, и теперь они унимают боль в наших ступнях, в ступнях любого путника, сумевшего добрести до этого места.

В одной сказке Йейтса появляется дряхлая старуха, напевающая: «Я мила, я мила… Я молода, я молода… Смотрите на меня, горы, смотрите на меня, гибнущие леса: ведь когда вас не станет, мое тело все еще будет блистать как белые воды…»

В этом обрывке песни, случайно запавшем мне в память — точно так же запоминаются многие места из «Божественной комедии», — заключена, похоже, совершенно безумная мысль, в свою очередь брошенная мимоходом: она состоит в том, что самое недолговечное и мимолетное может пережить все, даже горы. Не таким ли безумием дышала речь, услышанная мною в шуме этих вод?

Мне хочется, чтобы слово «поток» стало последним в моем рассказе — потому что нет вещи, к которой хуже подходит определение «последний».

Нет, не смеющиеся, не блаженные. И не воинственные. Здесь, на этой высоте, нужно спокойно признать, что к нашим юным подругам, пригрезились ли они нам или предстали наяву, не так-то легко подступиться; нужно, стряхнув их очарование, отпустить их на волю, если хочешь уловить в свои сети иную добычу. Теперь дело идет не об этом звенящем смехе. И вообще не о ловле. Эта музыка — особого рода, и голос этот — уже не голос.

И еще: теперь я запрещаю себе взывать к ангелам. Это слово слишком легко приходит на уста, когда поднимаешься так высоко в горы. Но в наши дни оно стало всего лишь воспоминанием: чем-то вроде тех факелов, которые в старину, чтобы оживить праздник или театральное действие, спускали вниз по канату из слухового окна, или тех звонких словечек, при помощи которых иные поэты пытаются, не затрачивая особых усилий, придать своим стихам более эффектный вид. Если же оно сохраняет хоть какое-то отношение к истинной реальности, то мы имеем право употреблять его с чистой совестью только в том случае, когда сами переживаем эту реальность по-настоящему остро и глубоко.

Ни предаваться мечтам, ни изводить себя сожалениями в этом месте не следует. Мечты и сожаления отвлекают нас от настоящего, попусту его расходуют, ускоряют конец. Так или иначе, для них теперь не время.

И пусть тем вечером я вновь перенесся в свое детство, вспомнив (как не раз вспоминал и раньше, правда не с такой отчетливостью) времена, когда я любил играть на берегах горных ручьев, переходить их вброд или просто слушать их рокот, — так что тогдашнее мое удивление, помимо моей воли сливаясь с прежним, уже очень давним, могло показаться сверканием нити, означившей единство и целенаправленность моей жизни… пусть так — разве этого возвратного движения во времени было достаточно, чтобы объяснить поразительный блеск, каким сияла только что пролетевшая минута? И вообще: разве эти возвращения в собственное детство настолько уж чудесны и настолько исполнены смысла — как если бы они и впрямь вручали нам нить, выводящую из лабиринта, в котором мы оказались? Да и стоит ли сам этот лабиринт наших блужданий, ожиданий, возвращений на одно и то же место?

Я вовсе не уверен, что в словах, лившихся из уст камня, можно было расслышать положительный ответ.

Вода, стремительно перескакивающая через черные и фиолетовые сланцевые барьеры.

В нескольких шагах от перевала, где на следующее утро снег, тая под яркими лучами восходящего солнца, будет напитывать влагой густую пожелтелую траву альпийских лугов, — и откуда дорога на Пьемонт, петляя, спускается как бы в чашу, наполненную смесью зелени и света.

Мне хотелось бы дать услышать — и сам я хотел бы слушать и слушать без конца — эту торопливую речь, этот холодный, бодрый голос, звенящий над грифельными гребенками, над плектрами из сланца. Голос, которому нет равных в нашем мире.

вернуться

22

По-французски соответственно Larche и l’Arche (ковчег).

35
{"b":"271418","o":1}