* * *
Эти, кажется, отворяющиеся двери, образы и т. д.
Словно рука, легшая на плечо,
чуть похлопав затравленного,
этот свет от снега на гребешке хребта,
еле видный свет…
После нескольких подобных «озарений» и попыток их осмыслить (понятно, негодных, и что мне всякий раз мешало?), после уже стольких лет
я не в силах найти другие слова, кроме все тех же:
«словно дверь отворилась…»
Так и боярышник поражал меня всякий раз, как я его видел. Его ветки сплетались аркой моста, под которым тянуло пройти, чтобы оказаться в каком-то ином пространстве, отчетливо помня тем не менее, что все это «невзаправду».
Так — или чуть по-другому — и полет козодоя, словно нащупывающего дорогу между днем и ночью, между землей и небом, всегда чудился вначале чем-то иным, как бы предвестьем, пускай потом оно всякий раз оказывалось мнимым.
Так и невидимый ручей под густыми, колючими, непролазными кустами — его несмолкающий, неуловимый голос, как будто бы тоже доходящий до нас откуда-то из иных краев,
и вся поэзия подобного склада, вся музыка, вся живопись,
уводящие к затаенному и безымянному.
февраль
Слова из «Беседы птиц»[95], которую я видел в замечательной парижской постановке Питера Брука (птицы прилетают в долину Небытия, но звездочет приободряет их, побуждая лететь дальше): «Даже если этот мир и мир иной вдруг исчезнут, мельчайшая крупинка песка не перестанет существовать. Даже если от людей и духов не сохранится ни следа, капля воды останется той же тайной». Эпиграф к любой книге стихов, которую кто-то еще рискнет написать и напечатать в наше время.
* * *
Мое давнее неприятие и сюрреализма, и мистики как-то связаны. Мне хотелось найти для себя средний путь; может быть, этой мечте не хватало силы.
Сегодня мне случается слышать визионеров, говорящих с куда большим напором или более острой ностальгией; свет для них — несомненное озарение, они как будто не чувствуют в нем обмана. На нижнем пути рискуешь потерять всякое представление о ясности. И, как знать, действительно ли он все еще более труден?
Если единственная путеводная звезда — это едва заметный розовый отсвет на бахромчатом краю ангельского крыла, то чем это может помочь? Тут был бы нужен пожар — иначе эту стену не одолеть. Или все это опять не более чем слова, зачаровывающие, но не затрагивающие повседневной реальности?
Слишком далекие от жизни? Как беглец, прячущийся в лучах, в сиянии зари.
Как беглец, прячущийся в утренних лучах…
апрель
Уже давно, с первых опубликованных переводов Лейриса, Хопкинс[96] притягивает меня, как еще раньше — хоть и не с такого расстояния, ведь я мог читать его в оригинале, — притягивал Гёльдерлин. Мне кажется, первый поднялся в воздухе поэзии на высоту не меньшую, чем второй, и так же мучительно с нее рухнул. Но у Хопкинса куда больше внимания к видимому миру, куда больше его знания, что, может быть, естественно, когда от Германии переходишь к Англии (впрочем, Гёте меня в данном случае полностью опровергает).
Мои дорогие осины, воздушные колыбели,
Баюкающие, усмиряя, непоседливый свет…
Эти несколько слов — сущая мелочь (всего лишь отсвет, не больше). Тем не менее их достаточно, чтобы меня коснулась и в который раз перенесла за пределы любых размышлений и колебаний внутренняя сила поэзии. Так что мне пришлось бы снова спрашивать себя, как это случилось, и наверняка не находить, задай я этот вопрос, никакого объяснения.
Или в «Величии Господа», которое перевел Мамбрино:
Новолунье:
Месяц прозрачен и тонок, как полукружье ногтя,
просквоженного огнем свечи…
Кажется, мы, когда это видим, уже не одни и вдруг застигнуты, задеты чем-то вроде отзвуков малого колокола, зазвонившего в далекой горной церквушке.
А через несколько страниц — «эта синь, словно дождь изобилья», все признаки Рая, звучная трель дрозда, вроде пения славки, только что донесшегося до меня с ближней липы. Внезапное ощущение эстафеты, передаваемой, при всей разнице уровней, от поэта к поэту, и вместе с тем ощущение пути след в след.
Эти прохожие в «Фонаре за городской стеной», исчезающие, как огоньки в ночи. И Христос как единственная надежда.
* * *
Светящаяся пшеничная (или ячменная) полоса вечером, часов около десяти, вишня с сочными красными ягодами на краю поля, почти полная луна. Это сияние колосьев в тихий вечерний миг, несколько овец под дубами — и далекая трель козодоя.
июль
Славка на ветке липы: поразительно, загадочно ясная трель словно прокалывает, пронизывает какую-то завесу, переходит предел.
Связь с тем, что я читаю сейчас у Сухраварди[97], чьи образы, особенно в превосходной «Повести о багряном Архангеле», как будто присоединяются к моим разрозненным предчувствиям непосвященного.
И даже к увиденному наяву, вроде двух вчерашних маленьких удодов в дорожной пыли с их головками, похожими на невесомые молоточки. У Сухраварди они указывают путь в таинственном странствии:
«Но в ночные часы мы поднимались во дворец, который высился над огромным пространством, открывавшимся за окном. К нам часто прилетали голуби из лесов Йемена, рассказывая о том, что происходит в запретном краю. Порой до нас доходил и свет йеменской звезды, которая сияла с правой, „восточной“ стороны, сообщая о семействах, живущих в Наджде. Ветер, пропитанный ароматами арака, рождал в нас один взрыв восторга за другим. И тогда мы дышали желанием вернуться на родину, смешанным с тоскою по ней.
Так мы поднимались по ночам и спускались вниз днем. И вот однажды, ночью полнолуния, мы увидели влетающего в окно и приветствующего нас удода. В клюве он держал письмо, присланное „с правой стороны дола, располагающегося на благословенной равнине, в глубине кустарника“.
Удод сказал: „Я нашел способ освободить вас обоих и принес вам „верные вести из земли царицы Савской“. Вы найдете все объяснения в письме вашего отца“».
Меня особенно тронуло то, что «йеменская звезда», встающая на этих страницах, это Канопус, который я полюбил, открыв его для себя однажды поутру только этим летом.
* * *
«О Давид! Домашний кров теперь не для меня. Мое место среди тех, чье сердце разбито». Загадочные слова Сухраварди из трактата под названием «Язык муравьев». Может быть, я не понимаю их до конца, но слышу всем сердцем.
Как и эту фразу из «Книги испытаний» Аттара: «Кто знает, до каких высот способна подняться утренняя молитва простой старухи?»
* * *
Утро, и этот летний свет, из года в год неминуемо переносящий меня к тому давнему переезду на лодке через Невшательское озеро к Эставайе, когда этот город на миг показался мне издали тем швабским городишком, каким, должно быть, виделся Гёльдерлину, хотя он в ту пору еще не упоминал о «философском свете» за окном, который через полтора века так заворожит Гюстава Ру (свидетельством чему наброски его «Реквиема» — обязательно нужно их опубликовать).
август