Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дед Андрей на малолюдной свадьбе Михаила едва удержал заколодевшей рукой стакан с горькой, разрыдался то ли с радости, то ли с печали, расплескал питье по трещинам морщин и по рубахе. «Вот и все, — сказал каркающим голосом, — теперь и помирать ладно». Из-за стола едва унес он сам себя в свою комнату. С тревогой ждал Михаил беды в первые брачные ночи, но дед еще год с лишним отгонял от себя костлявую, и молодец, правнука дождался да еще ясным позднемайским днем под яблоней с ним полежал. Со смены Михаил пришел, а Валентина на крыльце сидит, вяжет и глазами в сад показывает: полюбуйся, дескать. На тюфяке из-под ватного одеяла дедовы валенки торчали, лицо, что серый камень-обдувыш осколком, носом вверх уставлено, а рядом с дедом — пакет с Олежкой. Михаил что-то заволновался — да к ним. Встал над ними, а они на копошащуюся листву глядят, и у обоих в глазах младенческая мутноватая водица бессмысленности. И так передавило горло от нахлынувшей любви и жалости к ним, беспомощным, так опалило открывшимся вдруг: «Вот они, конец и начало сущего. Брызни на них дождичком, дунь остудливым ветром, и тогда... Не дай бог, коль случится что со мной — тут и конец и начало могут смешаться».

Дед будто услышал его мысли, руку медленно из-под одеяла стал выпрастывать, потянулся ею к Олегу; по атласной обертке рука поползла на пальцах-раскоряках к младенческому личику и замерла над ним в изнеможении. Две плоти почти соприкоснулись: одна нежно-розовая, точно молоденький снежок на заре, другая почти смертельная, с вытянутыми из нее работой и временем соками.

— Деда, — тихо предупредил Михаил, боясь, что дед заденет лицо сына, и тот понял, отвел руку.

— Ниче-его, — прошелестел, будто предзимний камыш. — Мы с ним дружные.

— Ха, дружные они! — Михаил искусственно хохотнул, потряс головой, стараясь не пускать слезы, — Коль уж вы у меня такие, так давайте, мужики, шагом марш в хату. Валя! — позвал. — Ты что их уложила? Не июль, поди.

Валентина, отложив вязанье, поднялась, выгибая спину, потянулась едва пополневшим после родов телом, запрокинув голову и руки так, что ситцевое полотно халата едва не лопнуло на высокой груди, а плоский живот, казалось, слился с позвоночником, и так и пошла с крыльца, высоко оголяя полные ноги распахом халата. «Ну, ведьма! Это же...» — невольно восхитился Михаил, и она, конечно же, боковым зрением уловила выражение его лица, но подошла, уже нарочито смявшись, прикидываясь этакой пичужкой,

— Чего ты, Миша?

— Чего?! Много ли им надо? Опахнет снизу…

— Так он просился, дедушка-то, — подхватывая на руки Олега, ворковала Валентина. — Нам, говорит, на мир надо... Мне, говорит... — Она запнулась и полушепотом, чтоб не слышал дед, закончила: — Мне, говорит, с миром проститься, а ему, — кивнула на Олега, — встретиться.

— Ладно. Это... иди, а я его...

Михаил совсем близко склонился к дедову темному с желтизной, трещиноватому от спекшихся морщин лицу, и ему показалось, что дух от деда исходил не живой, но словно от вывернутого по весне комка взопревшей земли.

— Пойдем, деда, — торопливо позвал он, пугаясь, но грудь деда вздымалась высоко, с подрагиванием и с писклявым шипением, точно драные мехи.

Дед открыл и вновь прикрыл неузнаваемо прояснившиеся, наполненные жизнью глаза.

— Пойдем, — сказал дед вычистившимся голосом.

Михаил осторожно стал поднимать его под мышки, посадил на тюфяк.

— Погоди. — Дед вышумливал из груди тонкий сухой свист. Он клещисто завел руки за ствол яблони, пошебаршил ладонями по коре и, подняв лицо, замерев, глядел через распадок на восток, туда, где над срезом сопки вздымались густо налитые дождем тучи. Они отекали сверху чепрачной темнотой, лохмато обвисали тяжелыми палевыми животами. Молния проросла тоненьким блеклым стебельком, подергала корешками и пропала, породив слабосильный гром. Мертвой стылостью грозило оттуда. Тучи, как бы задумавшись, приостановились перед мощью ясного дня, а потом стали медленно скатываться на юго-восток.

— Ишь ты, — проскрипел дед Андрей. — Уморился я, а Бобровку никак не увижу.

— Во! — удивился Михаил. — Да ты не там ее смотришь. На север гляди. Во-он, по-над нашей шахтой. Вишь, крыши белеются в садах?

Дед слабо вел головой, клонил ее все ниже и ниже.

— Нет, ни Бобровку, ни шахту не вижу, — сказал провалистым, с детской обидой голосом. — Ну как же?! — И приткнулся в бессилье лицом в корявость ствола, оголив из-под сбившейся шапки тощую шею и сивый, остро выперший затылок.

Михаил стоял над дедом, не торопил его, хоть и знал, что сидеть ему не под силу. «Пусть, — думал, — прощается, сколько ему надо. А как и с чем прощается-то, — спросил себя, — коль глаза как надо свет не ловят?»

Где-то читал, вроде бы и ненужное, но запомнилось навсегда:

Когда в глазах погаснет свет
И дух покинет плоть,
Туда, где мрака ночи нет,
Нас призовет господь.

Как же! Нету там мрака. Не понимали или хитрили люди сами с собой, страх этим отгоняли?

Дед Андрей как-то говорил тоже памятное: «Земля всех кормит и сама же всех поедает». Вот он сам скоро пищей земли станет. Страшно ли ему? А может, не страшно, ибо уморился за жизнь, плоть износилась, ослабела, душе для чувств сил не дает — весь приблизился к земляному состоянию покоя.

Поднимал деда Андрея, а он на пологое отстволье руки положил, наказывал:

— Срежь отрост, а то разорвет яблоню. Ей жить... долго. Не срежешь — загибнет...

...Не раз Михаил подступал к яблоне с ножовкой, осматривал отрост, накипевший узловатой каменностью, и отступал: «Зря тревожился дед, — думал. — Пускай живет, какой родилась, — веку ей не будет. Чего живое-то отсекать?»

Вот и не живое — прошел ее век. Михаил ударил топором по противоположной запилу стороне, почувствовал, что все до последней волокнинки отсечены, но яблоня еще стояла, лишь едва заметно стала разворачиваться на отпиле. До конца не оторвавшаяся ветка не дала стволу вывернуться, потянула на себя, и яблоня тихо, как старый, немощный человек, стала клониться, словно боясь ушибиться, выставила узловатые ветки-руки, оперлась ими о землю и плавно осела с тяжелым вздохом.

— Во, сад — на дрова!

Петр Азоркин будто из земли вырос. Широкие вислые плечи хромовой курткой облиты, длинный торс к бедрам — почти клином, волосы — каштановой волной с редкими нитями седины.

— Райка не приходила? — Азоркин подмигивал, плутовато озирался, и Михаилу здесь, при кончине яблони, присутствие Азоркина с его заботой, как скрыть свой разврат от жены, показалось таким ненужным, неуместным, что он даже с отвращением отвернулся от него. — Спросит если Райка-то, слышь?.. Ну, мол, две смены... Комбайн завалило — выручали, то да се. Я с Колыбаевым договорился, с Валькой твоей. Совсем чего-то баба моя... То по три ночи дома не бывал — и ничего, а тут... Ефиму-то я так, для отмазки — ему, быку, Райка не поверит. На тебя вся надежда.

— Валентина согласилась?

— Ну, а как же! Она у тебя баба понятливая.

В голову что-то ударило тупо, словно живое там завозилось: надо что-то сделать сейчас, сразу, а не знал, что. Азоркин на траве у мертвой яблони развалился. Поднялся на локоть, надув шею зобом, загорланил утробно, по-бычьи:

— Ефим! Эй, буго-ор! Иди совет держа-ать!

Колыбаев, спускаясь с крыши по лестнице, оглянулся, махнул рукой: мол, сейчас.

Михаил силился выглядеть спокойным, да никак не мог справиться со своим лицом: перетягивало его, лицо, дергало живчиками...

— Я сейчас, Петр.

Взошел на веранду. Валентина метнула на него взгляд — неведом ей муж был таким. Вечно с ватной душой ребенка, даже укоряла: на мужика, мол, непохож. А у него вон сколь суровости мужской таилось до поры. Теперь вот съежилась вся под его взглядом — незнакомым, тяжелым.

— А что мне было делать?

— Да ничего! Иль, коль не станешь азоркиного распутства прикрывать, то и делать будет нечего? Ты же этим нашу семью мараешь!..

21
{"b":"271417","o":1}