Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А он там, в своей комнате, сняв со стены скрипку, темную, с паутинчато потрескавшимся лаком, долго и напряженно глядел на переплет оконной рамы. И трудно, словно с неохотой, постепенно в звуки его игры вкрадывалась нежность к жизни, на равнодушном лице появлялось некое подобие одухотворенности и упорства, смычок пальцы держали тверже, звуки извлекали настойчивее. Они начинали расти, оживать, но тут Василий Матвеевич как-то испуганно прекращал игру, вешал скрипку и ложился. С полчаса он еще лежал с открытыми глазами. Эти короткие полчаса между игрой и сном были постоянными у него уже немало лет, будто бы только в эти минуты и жила его заморенная душа. Однако с пробуждением в душе не оставалось ни порыва, ни смятения, ни облегчения. Казалось, заслоны, возведенные для нее им самим, не вызывали протеста, желания их разрушить. Но это было не совсем так: душа протестовала, однако он отчаянно и трусливо защищал ее ото всех, кто мог бы посягнуть на нее извне, и заранее ненавидел их.

Нынешний директор шахты, однокурсник Головкина по институту Александр Егорович Комаров, частенько сожалел: «Ты, Василий, однажды уснешь и не проснешься. Был ли ты — не был?.. Ни одной ниткой не связываешь себя с будущим. А толковал про генетику...» Комаров недоговаривал, потому что видел: в Головкине был инженер да, как говорится, весь вышел, а сам Комаров не представлял человека вне профессии, вне времени, вне движения. Комарову нужно было, чтобы шахта железом напрягалась, звенела да не кряхтела деревянной рудстойкой. Василию же Матвеевичу нужен был только его неменяющийся мир вещей. Он давно заглушал в себе природные свойства радоваться и горевать, любить и бояться смерти. Вернее, может быть, и жизнь он любил и смерти боялся, но не давал себе воли, и, наверное, только инстинкт заставлял его браться по ночам за скрипку, чтобы не дать напрочь угаснуть в себе внутреннему духу жизни. Не знающий счастья обладания желанной женщиной, счастья победы в труде, ибо только в победах зреет сердце мужчины, Василий Матвеевич не раз говорил себе: «Все начну сначала...» Но внутренней уверенности в своих словах в нем не было и не было поддержки. Жена спала рядом так же, как жила постоянно около него, — не волнуя и не беспокоя ни как женщина, ни как человек. «Что свершилось, того не изменить...» — говорил себе, устало засыпая.

...От первого мужа в памяти Софьи ничего не осталось, кроме перегара да тяжелых пьяных кулаков. Его почему-то и вводила в свирепость ее доброта: «Ишь, кошка, знаю я вас, добреньких!» Так пьяный и расплющился вместе с мотоциклом о встречную машину. Зачем и жил человек?

Перебирала в памяти жизнь свою жалкую и никак не могла понять, почему ее доброта не находила ответа. Ну, в конторе уважают и любят подруги по работе, да ведь не с конторой жить. Из конторы-то после работы все расходятся в семьи, к мужьям, к детям, а она никому-никому не нужна...

Тот, первый, был зверь, а этот, то есть Василий Матвеевич, теленок. Как узнала о его одинокой, замкнутой жизни, увидела его тихого, отрешенного, в измятой одежде, так и оборвалось сердце, зашлась душа — мой, да и все!

Судьба, говорят, руки вяжет, а Софье с ее переполненным добротою сердцем нужен был плен для своего же спасения. С возрастом, как известно, все чувства слабеют, только доброта крепнет и растет, неистраченность которой так же опасна человеку, как муки совести. «Буду ему и женой и матерью», — думала Софья. И только одного она не могла сказать себе: «Буду ему любимой», — хотя тайно и об этом мечтала. Но эгоизм Василия Матвеевича до того задубел, что проломить его не хватило всей силы Софьиной доброты. Не допустил он ее до своей души. Разве только что служанкой она ему стала. А Софье-то! Василий Матвеевич для нее был всем, последним светом в окошке. Его ленивую бездеятельность и безразличие к жизни она принимала за страдания человека, погубившего свой талант, и страдала за него безутешно и остро.

Они встретились без волнения и торжества. Софья сидела у него в комнате. Василий Матвеевич не знал: то ли она вдова, то ли разведена, но знал, что у нее нет детей, а что ей далеко за тридцать, так это ясно: хоть лицо еще сохраняло остатки девичьей прелести, но шею густо запаутинили морщинки.

«Это моя жена, — обреченно думал Василий Матвеевич, косясь на худенький Софьин подбородок. — Но почему? — спрашивал себя. — Почему мне досталось то, чего я не желал? Где та, о которой мечтал все долгие годы, веря, что придет она вот так же, как пришла сегодня Софья?»

За окном дотлевал остатками света хмурый бесснежный ноябрьский день, такой тихий и бесхарактерный, что ему к вечеру и похвалиться будет нечем. Василий Матвеевич, забыв о Софье, глядел перед собой в окно на запотевшую влагой черную вязь веток, и его вдруг ожгло: вот сейчас рванет ветер, закружит снежная лава или, наоборот, ударит предзакатное солнце. «Вот сейчас... — ждал он. — Вот сейчас...» Но небо с землей слились в полумрак и, обессилев, замерли, казалось, навеки.

— Поиграйте, Василий Матвеевич...

Он вздрогнул и непонимающе уставился на Софью, с трудом вспоминая, что пришла она под предлогом «послушать скрипку». Софья напрашивалась давно, отчего ему стыдно было заходить в шахтовую бухгалтерию, где она работала расчетчицей. «Когда пригласишь на скрипку?» — всякий раз говорила, краснея. И говорить старалась тихо, но столы — сплошь, и ее сотрудницы, попрыскивая, ниже склонялись к бумагам. «На скрипку!.. — Он выскакивал из бухгалтерии, тоже пылая лицом. — Как на блины...»

— Чего тебе?

— А хоть чего...

«Не искушай меня без нужды», — начал он печально, до щемления сердца. Софья встала к подоконнику, спиной откинулась к раме, наверное, стремясь получше выказать себя.

Но он, уткнувшись в скрипку, уже не глядел на нее, весь объятый жалостью к себе, извлекал звуки густой грусти, обреченности и смирения. Он знал, что исполняет отходную.

Софья, перестав шуршать конфетной оберткой, задумалась, а когда он закончил, тоже вздохнула.

— Господи, неужто была жизнь такая! — Прикрыла глаза, покачала головой. — А ты, Вася, умеешь душу выворачивать...

Он с благодарностью взглянул на Софью и было снова поднял над струнами смычок, но она торопливо положила ему руку на плечо.

— Хватит пока!.. Собирайся, пойдем…

И он пошел...

Головкин почувствовал, как пригрело спину предзакатное солнце, которое его так необычно забеспокоило: «Ольга ведь!..» Он захлопнул сейф и уже готовился подняться из-за стола, да некстати вспомнил, что не написал приказ на Богункова — такая недопустимая забывчивость в работе! «В связи с отказом выполнить наряд и с целью укрепления трудовой дисциплины...» — стал спешно писать, но его прервал звонок.

— Что?! — Головкин непонимающе уставился в разбегающиеся строчки недописанного приказа. Аккуратно положил трубку. «Обвал?! Да по чьей же вине?! Кто виноват?» — зачем-то спрашивал себя, не в силах приподняться со стула.

6

Сначала раздался глухой грохот, а потом опахнуло воздушной волной. Михаил рванул ручку контроллера комбайна на выключение, и тут же по потной спине, точно льдом, полоснул истошный крик Валерки Ковалева:

— Пе-етра-а завалила-а-а!

За густой пылью, взнятой обвалом, одиноко метался тусклый свет Валеркиной лампы. «Ефима — тоже!..» — застудило сердце Михаила. Нырнул под переломанные доски-верхняки и не услышал, как острым отщепом, со скользом по костям, пропорол спину.

— Колыба-аев! — рявкнул Михаил, выскочив под купол вывала.

— Вот он. Давай... — просипел Колыбаев под ногами Михаила. Он стоял на четвереньках и как-то по-собачьи, руками и ногами, резко откидывал за себя мелкую породу. — Мелочью присыпало. Давай!..

Михаил не видел Азоркина под породой, отчаянно греб наугад и на веру Колыбаеву. Пальцы заскользили по резиновым сапогам Азоркина.

— Ефим, плечи!..

Азоркин лежал вниз лицом без каски, уткнувшись в локтевой изгиб правой руки.

25
{"b":"271417","o":1}