— Ну как, не побили тебя еще любовницы?
— А-а, — взмахивал рукой Азоркин.
— Как же ты с ними... справляешься? Хе-хе-хе…
— Да так вот и мучаемся! — ложно скромничал Азоркин, догадываясь, что разговоры заводит Василий Матвеевич не бескорыстно. — Слышь, баба есть, во! — Азоркин очертил в воздухе форму гитары. — Двадцать четыре года. Да ты ее знаешь.
— Да? — притворно зевнул Василий Матвеевич. — Кто же?
— Ольга-киоскерша.
— О, да. Это товар, — поддержал развязный тон Азоркина, и его лицо и шея бруснично потемнели: впервые в жизни Головкин так цинично говорил о женщине.
— Ну, так чего теряешься? — отводя глаза, наступал Азоркин. — Действуй!.. — и решил про себя: «Действуй... Она тебе, хряку жирному, карманы вычистит!»
«Врешь, сволочь, — думал в ответ Головкин. — Все ты врешь, развратный тип. «Действуй!» Сам ведь знает, что я без его помощи никуда...»
Вскоре на северной окраине города, в домишке, заросшем одичавшим садом, какими-то кустарниками и бурьяном, была устроена вечеринка. Дом осел на один угол, отчего окошки его перекосились, крыша прогнулась, зияя темными дырами, крыльцо рассыпалось, вместо него лежали два ящика из-под водки. Из зарослей и от дома несло сырой прелостью и грибной плесенью.
— Мое наследство от тетушки, — сказала Ольга, продавщица из газетного киоска, и повела оголенной рукой так плавно, точно не было в ней ни одной косточки; она медленно развернулась профилем к Василию Матвеевичу, и он подумал, что Ольга, похоже, не наследство показывает, а себя. Василия Матвеевича охватило знобящим восторгом: «Бог ты мой, да разве в этом жилье тебе жить!»
Азоркин пришел с женщиной лет тридцати. Была она в бордовом платье, суховата, с лицом смуглым и серьезным. Она в упор осмотрела Василия Матвеевича. «И ты, старый, туда же...» — прочел он ее мысли. И еще понял, что она ищет свою судьбу. Тут же осудил: «Что ж ты ищешь ее среди азоркиных и прочих, которые толпятся в примагазинных скверах...»
Василий Матвеевич выпил со всеми коньяка, должно, впервые после студенческих лет, и сразу его вскинуло в какую-то восхитительную восторженную высоту. Хотелось говорить, смеяться, чтобы всем было радостно.
— Что с вами, Василий Матвеевич? — Ольга у него спрашивала, лицо близко, нежности неземной, глаза серые, пушистые в ресницах, зовущие.
— А нет, ничего... — И слезы навернулись так не к месту. — Скрипки вот нету... — произнес как-то виновато и беспомощно…
— Ого! Да это мы мигом! — подскочил Азоркин. — Сейчас к тебе смотаюсь.
— Петя, Петя! — понеслось ему вдогонку.
Азоркин словно не через весь город «мотался», а взял скрипку за дверями.
— Вот, — подал галантно. — Только сначала выпьем! Сейчас даст, вот увидите, — сглотнув коньяк, сказал он так, словно этим «даст» все будут обязаны не Василию Матвеевичу, а ему.
И Василий Матвеевич «дал».
Он сам не удивился своей игре — столь высок был полет его души. Все сожаления, вся внезапная радость, вся тревога за то, что сказочное может мелькнуть этим вечером и никогда не повториться, — все, что не выразить в слове, хлынуло вдруг музыкой.
Как после вековой разлуки,
Гляжу на вас как бы во сне.
И вот слышнее стали звуки,
Не умолкавшие во мне.
Комнатка сразу показалась невозможно тесной. Наташа, подружка Азоркина, стала расталкивать створки окон, а Азоркин тем временем прошелся рукой по бедру Ольги, та прыснула, хлопнув его по руке, но ни Василий Матвеевич, ни Наташа этого не заметили. Наташа села, опершись на руку, глядела уныло на Василия Матвеевича. А у того и голос откуда-то появился — приятный глухой баритон, про который он сам давно забыл.
Затем, опустив скрипку, глядел перед собой далеким взглядом, и улыбка едва заметными сполохами подергивала его лицо.
— Почему на сцене я вас ни разу не слышала? — строго спросила Наташа.
— А я не выступаю...
— Ой! Поиграйте еще, — захлопала в ладоши Ольга.
— Не нужно больше, Василий Матвеевич, — перебила Ольгу Наташа и выразительно оглядела ее и Азоркина. — Не для кого тут...
— Как это? Мы не люди, что ль? — набычился Азоркин.
— Молчи, — отмахнулась от него Наташа, не глядя. — Вы талант, Василий Матвеевич. Спасибо вам. И... будьте счастливы!..
Она пошла к дверям. Азоркин кинулся вслед. Засуетился и Василий Матвеевич, поднялся, уронив стул.
— Не, не, не, — метнулся Азоркин назад, усадил его. — Ты — тут... Ольга! — крикнул, убегая. — Гляди, чтоб... Ну!
Они остались одни, и тишина, будто самый высокий скрипичный звук, запела в ушах Василия Матвеевича. Он глядел в стол, и казалось, вырви ему язык — слова не скажет. Сердце колотилось под горлом. «Если не теперь, то — никогда!..»
— Вот так и живем. — Ольга теперь уже показывала на внутренние стены дома.
— Да, да, — подхватил он. — Я и говорю: все это не для вас...
— А квартиру дадут лет через пять — такая очередь...
Ольга, как и Азоркин, за дело круто бралась.
— Да зачем же ждать очереди?! — искренне удивился Василий Матвеевич, понимая, как до грубости просто все получается, и оттого еще больше радуясь. — Такие пустяки — квартира!
Для Василия Матвеевича сейчас весь мир был пустяком, кроме Ольги.
Но Ольга опытней его оказалась: налила ему коньяка в стакан, себе плеснула в рюмку, по-кошачьи щуря пушистые глаза, сказала:
— Правда, Вася: все мелочь. Выпьем давай!
Василия Матвеевича в душной тьме то возносило куда-то, то роняло в бездонье. Уткнув лицо в жаркие Ольгины колени, он плакал взахлеб, и смеялся, и говорил такие слова, которых никогда не знал.
10
Разбор несчастного случая длился два дня. Вел его начальник областного управления Государственного горно-технического надзора Горохов.
Все, кто был прямо или косвенно причастен к происшествию, сидели в приемной тихо и напряженно, как перед судом. И стороны были явно обозначены: Колыбаев, Головкин, Валерка Ковалев — рядышком у одной стены, а Михаил, Черняев и Костя Богунков — у другой. В кабинет приглашали по одному. На сколько кто себя чувствовал причастным, на столько и отличалось их внутреннее состояние. Колыбаев сидел несгибаемой глыбой в центре своей троицы. Кулаки в колени, глаза прямо перед собой уставлены — ударь молния, не моргнут. Валерка — слева от Колыбаева, и видно было, как ему хотелось пересесть подальше от Колыбаева и как он боялся от него оторваться. Лицо его то подергивало улыбкой, то сжимало, словно от боли, а глаза пугливо бегали, ни на чем не останавливаясь. Василий же Матвеевич Головкин был явно смят горем. Утром, вроде случайно, он встретил Михаила в прихожей бытового комбината.
— На пару слов, Михаил Семенович... Я хотел бы... — мял Головкин слова. — Была ли хоть какая возможность поднять корж вагой?
— Там же пятнадцать тонн с гарантией!
— А может, показалось в суматохе?.. — искал Головкин спасения. — Колыбаев с Ковалевым говорят — можно было...
— Что это они! — возмутился Михаил. — Мы с Колыбаевым пытались. А Ковалев... Что он мог видеть? Его же в лаве не было. Да и что теперь говорить: можно, не можно?
— Тогда и объясните одинаково все втроем комиссии, — просил Головкин почти умоляюще.
Михаилу бы обидеться, взорваться, а его будто веревками всего повязало жалостью.
— Все, как было, так и скажу, — пообещал твердо. — Чего же нам петлять, Василий Матвеевич? — сказал, вроде не возражая, а увещевая своего начальника.
А тут звеньевой Костя Богунков — весь едучая кислота.
— Что жалеешь? — набросился на Михаила. — Они бы тебя пожалели? Как же!
— Помолчи, — сдавленным голосом выговорил Михаил.
Костя вскинул на Михаила свое круглое, в желваках мускулов лицо и отвернулся, больше не проронив ни слова.
В кабинет приглашали по одному, но обратно не выпускали. Михаила вызвали последним, уже в самом конце дня. Он устал ждать, в кабинет вошел весь какой-то одеревенелый, ко всему безразличный, ровно он отработал сутки в шахте. Говор в кабинете смолк, и все лица враз повернулись и уставились в Михаила, а он, не дожидаясь, сел на крайний стул, у дверей, не заметив, что оказался впритирку с Колыбаевым.