Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Злой ты, — Валентина оправилась от испуга, щеки опять хоть прикуривай, а в зрачках дерзость.

— То слишком добрый, то злой... Тебе какого надо?

— И чего ты на человека?.. Может, у него любовь! — Лицом Валентина еще выражала покорность, а глаза зеленцой закипали.

— Любо-овь?! — перехватывая текучий взгляд жены, возмутился Михаил. — Ты же его лучше меня знаешь, Азоркина-то. Не при тебе ли он тут высказывался: «Хоть горбатая, да чтоб чужая»? Он же каждый день на шахте о своих любовях треплется, у всех уши вянут. Не-ет, свою семью я в грязи купать не дам! Мы — почва для детей, бурьяна из них выращивать тебе не позволю!..

— Буго-ор! — опять заорал Азоркин.

Михаил, подперев голову рукой, прищурившись, глядел на далекую синь северных сопок, долго молчал, а потом заговорил будто сам с собой:

— Нет, идет же вот по земле и не вздрогнет от стыда... Вон, — показал на улицу, — и Раиса. Как ты ей в глаза глядеть-то будешь?..

— Где? — не выдержала, кинулась к окну Валентина.

Раиса на высокое крыльцо вроде не взошла, а вознесла себя, омытая светом и легким ветром.

— Привет, парни! — прозвенела голосом, и улыбкой просияла, и скрылась на веранде.

— Огонь! Ох, огонь она у меня! — восхитился Азоркин, сластолюбиво поплямкав губами, и Михаил понял, что Азоркину жена увиделась на время чужой и что он сегодня на ночь пойдет домой. А тот снова к Михаилу: — Как договорились, понял?.. Вон и Ефим со своей Катькой; заразой быкастой, — я же ее не предупредил...

Пили на веранде чай. Катя Колыбаева, вся какая-то подобранная, тихая, с вечно виноватым лицом, подносила чашку к блеклым губам, отхлебывала, кажется, одну капельку, потом, придохнув, опять по-голубиному касалась краешка чашки, и весь ее вид говорил: «Глядите, как мало мне надо». Михаил видел: Раиса догадывается, что Азоркин обегал всех, предупредил, и знала, кто будет подыгрывать ему, а потому подначивала с веселой издевкой:

— Ефим, а ты чего Катю-то заморил? Сам-то, вон, гляди, залоснился...

— Продукты одинаковые едим, — отвечал Колыбаев угрюмо и смаргивал раз-другой.

А Валентину прямо корежило всю, как бересту в огне. Металась бестолково то к печке в отгородку, то к столу: присядет, за чашку возьмется и спешно ставит — опять что-то ищет, а глаза все скользом да скользом мимо лиц.

— Валентина, слышишь, — не унималась Раиса, — давай мужьями меняться. Вот он, — хлопала Азоркина по плечу, — улыбнется — солнце гаснет!..

Валентина выдавливала из себя смешок-выползыш, поддерживала шутку:

— Придачу дашь?

— Ишь ты! — деланно возмущалась Раиса. — Кто же за такого придачу берет?

Азоркин похохатывал, пытался ткнуться губами жене в щеку, а та непринужденно уворачивалась от него, поводила узкими плечами, и Михаил ловил по ее лицу, что Раиса не ревнует Азоркина ни к кому, но смеется над ним, а попутно и над другими, может, и над ним, Михаилом, тоже смеется. «Только сама-то кто ты такая, если столько лет его блуд терпишь?» — злорадствовал Михаил.

— А ты, Раиса, отпусти его на волю, — не принимая шутки, серьезно заметила Катя. — Ты у нас вон какая краля-красавица — без обмена любого отхватишь. Разве с таким жизнь?!

Все так и замерли: да Катя ли это! А Катя сжалась испуганно, украдкой обежала взглядом сидевших и добавила еще более неожиданное:

— То есть... я бы такого наладила куда подальше.

— Чего-о?! — опомнился Азоркин. — Чего в чужую семью нос суешь? — Угрожающе навис над столом в сторону Кати, выкоршунив горбатый нос.

— Сядь, Азоркин. — Раиса легонько толкнула мужа. — Нашел на кого орать!

Азоркин послушно сел, уставил на Раису красноватые от недосыпания глаза.

— Есть, Катенька, человек... — Раиса смежила пушистые ресницы, покачала головой. — Тысячу километров на коленях за ним бы ползла, — заговорила так, словно не было рядом ни мужа, никого, кроме подружки Кати.

— Ну и что ж ты?.. — спросила Валентина, едко улыбаясь.

— Женатый он, — просто ответила Рапса. — Детей у него двое, как и у меня. Да и не знает он о моем страдании, — вздохнула с долгим простоном.

Смуглое лицо Азоркина подморозило.

— Пойдем, что ли? Устал ты, я вижу... — поднялась Раиса из-за стола. — Поспишь хоть немного, а то две смены подряд и опять на смену. Спасибо за чай!..

Азоркин оглянулся из дверей, подмигнул оставшимся, дескать, здорово жена разыграла, но неловкая и растерянная у него получилась ухмылка.

Валентина собирала со стола посуду. Чашка скользнула из ее рук, брызнула об пол.

— Ты что это? — Катя пытливо приглядывалась к Валентине.

— Что ты сегодня липнешь ко всем? — Валентина фукнула из угла губ на прядь волос, подхватилась с тазиком на кухню.

— А то... Азоркина пожалела, прикрываешь... А Раису тебе не жалко?.. Эх, ты!..

— Думай, что говоришь-то, — укорила Валентина с кухни, не показываясь оттуда: то ли посуду мыла, то ли делала вид, что моет. — Всю жизнь молчала, а тут расфонтанилась!..

Колыбаев, казалось, всю веранду занял, такой гусачина, а Катя за ним серой курочкой, у которой если есть какой вид, то не от тела и не от одежки, надетой без заботы о женской внешности, а от силы внутренней. Вот ведь, подумал Михаил, без натуги по местам расставила и Азоркина, и Валентину, и Раисе подсобила. Сила чести! Вот, точно. Бесчестье всего лишает — руки в свою защиту не поднимешь. А такая с ухватом на наган пойдет!..

Михаил пошел яблоню прибирать. Сучья сшибал, думал: «Мелко живем. Страсти-желания ничтожны, постыдны, жизнь разъедают. А попробуй отгородись от них!»

Работа успокаивала. Михаил отсекал сучья и тут же, на пеньке, рубил их на дрова и носил в сараюшку. День назрел высокий и светлый не прозрачностью воздуха, а немолодой задумчивой мудростью: не май, слава богу, а сентябрь — пожито, повидано, и вспомнить есть чего, и есть о чем подумать. «Ровесник», — усмехнулся Михаил, приравнивая день к себе.

Из сада, от кустов смородины и крыжовника, от картофельных и помидорных грядок — отовсюду истекали запахи спелости, и к ним примешивались едва уловимые, сладковатые струйки тленья уже всего, что успело отжить.

Убрав сучья, Михаил опустился на траву. Ошаривая взглядом долину, остановился на давно потухших терриконах «Глубокой», мысленно проделал путь до лавы, где теперь Костя Богунков со сменой выкладывает по лаве «костры»: «Косте, бедняге, сейчас жарко! Нам вчера зато прохладно было...»

А над лесом, с юга, на большой высоте начали вычесываться редкие пряди облаков, веерообразно разворачивая концы фазаньими хвостами. «К полночи опять дунет, к утру водолей грянет», — определил Михаил по давно известной примете. С тяжелой покачкой вошел в дом. «Разбудишь в четыре», — наказал жене и лег на диван.

Проснулся он сам. Резко сбросил ноги с дивана, сел. «А-а-ф», — тяжко втянул воздух. Во сне под землей, в забое, сам себе привиделся. Казалось, и проснулся со стоном от нехватки кислорода, Но Сережка на подоконнике ножницами бумагу кромсал, ухом не повел. «Слава богу, не напугал. Солнце...» Свет в глаза виделся, как через толстую слюду, сердце грудь трясло. «Живо-е!» — порадовался. Сперва вроде на-гора было: небо серое и плоское с высоты стало опускаться, опускаться, лишая мир света. Во мгле, как живые, заметались деревья, выстраиваясь в ряды рудстоек. Взвизгнув, замер конвейер. На комбайне, будто на электровозе, с ветром и хохотом промчались мимо Колыбаев с Азоркиным: «Прощай, Миш-ка-а-а!» — и исчезли в дальней полоске света. Серая плоскость на одной скорости бесшумно уравнивала деревья до пеньков. Михаил, запрокинувшись, руками и коленями уперся в холод массы, глотал и глотал воздух, а его все не хватало и не хватало.

— Сережа, во дворе подмел?..

Сын покивал — так занят, не оторваться.

Михаил помял левую сторону груди, успокаиваясь после тяжелого дневного сна, и распахнул створки окна.

День, склоняясь к вечеру, тихо покоился в саду, осыпав все своим светом тонкой желтовато-цыплячьей нежности. В такие часы хорошо работать в огороде или идти по дороге, читать книгу, изредка отрываясь от нее, чтобы прислушаться к жизни и к себе. В предвечерние часы особо печалится сердце перед спуском в шахту, зная, что ночь для него наступит намного-много раньше, чем для всех живущих на земле. Странно, но по утрам этой печали не бывает. По утрам ствол звенит от голосов, хотя от светлого дня достается людям два его коротких обрубка: восход да закат, а зимой и того не достается — в сумерках спустился, в сумерках поднялся. Во вторую же смену в клети тишина затаенная. Редко-редко вполголоса скажет кто слово, и ему так же отзовется кто-нибудь, а то и вовсе истает одинокое это слово в шорохе воздушной струи и всхлипах воды, падающей с высоты на крышу клети.

22
{"b":"271417","o":1}