Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Михаил решил тут же спилить яблоню и выкорчевать корни. Ствол в комле был рубчат, железист — это он почувствовал, как ударил топором и яблоня не впустила жало топора, отбросила топор. Пилить одному было тоже несподручно, и он позвал Сережку, а у того тянуть пилу силенок не было — только направлял ее ход.

— Отойди подальше, — сказал сыну, — зашибет.

Сережка поднял раскрасневшееся, потное лицо к кроне, пожалел.

— Не с той стороны запилили, поломает вишни.

— Подопрем, не пустим!

Сережка ткнул лицо в изгиб локтя, промокнул пот рукавом, нахмурил бугорки надбровий, озабоченно поглядывал то на вишневые деревца, то на яблоню.

«В деда Егора... Ну, вылитый... — внезапно открыл для себя Михаил. — Если по крутой посадке головы сравнивать, по монгольскому разрезу глаз с припухлыми подушечками век. Опять же — и на деда Андрея. Повзрослеет когда, нос, как у того, зашишкатится».

Михаил, задумавшись, стоял с топором в руках, от корня по стволу медленно подымал глаза, и какая-то тяжесть поджимала грудь. «Ну, вот и кончилось», — думал, а что кончилось, объяснить себе не мог. Жизнь ли дерева кончилась — свидетеля жизни ушедших на вечный покой, свидетеля и его, Михаила, молодости, а может, в самом что отошло навсегда, оборвалось зовущее, порывистое и гордое, когда душа вдруг будто ни с чего заволнуется, зарвется: я все могу, я взлечу, да не сяду! Отлетал. Ноги все плотней к земле притягивает, сердце опросталось от восторгов, не пьянит его шалой кровью беспричинно, нежность в нем строгая да думы заботливые.

Михаилу иной раз чудилось, что он живет две жизни, что родился сразу в двух местах: там, в черноземной степи, где обойди все до окоема, а камешка даже с воробьиное яичко не найдешь, и тут, где взнялись сопки из дробленого камня — некуда лопатой ткнуть, все звенит... Для него эти две земли, расположенные за шесть тысяч километров одна от другой, будто сдвигались, сливались воедино.

Теща-покойница говорила про погибшую теперь яблоню, что будто бы дед Андрей выбирал саженец особый, трехствольный, чтоб тенистая была; площадку на склоне выровнял для посадки и какой-то травы насеял — сколько ни растет эта трава, а все маленькая, но густая до того, что пальцами до земли не процарапать. Под этой яблоней дед с отцом Валентины спали после ночных смен.

Да, разудивительно! Может быть, в тот же год родной дед Михаила, дед Егор, на его настоящей родине посадил в дальнем углу огорода березу. А уж к памяти Михаила береза в большой силе была, и под ней тоже спали дед Егор с отцом Михаила. Они ночами пасли скот, а днями копали силосные ямы.

После завтрака мать выносила под березу тулуп и подушки, и Миша падал на них, кувыркался, с нетерпением ждал медлительных взрослых, а те еще долго сидели на крылечке, босые, в нательных рубахах, взопревшие от чая, тихие и полусонные, дразнили в себе разламывающую тело усталость перед сном и разговоры вели словами тяжелыми и вялыми, как сами. Но и спорили в ту пору они часто. Помнится, они доспорились до ругани, дед Егор ушел под березу, по-собачьи озираясь, точно боясь нападения сзади.

— Ухи распустили, ку-у-да те! А я не верю германцу, режь — кровь не потечет, не верю! У него вон ось тройная. Хряснет ей, осью-то, из-за затенья...

Дед опускался на тулуп сперва на колени, выгнув костлявую спину, упирал в землю тяжелые кулаки, похожие на обструганные древесные корневища-смоляки, и, вывернув дощато-желтые от мозолей ноги, стоял несколько минут, уткнув взгляд в ствол березы, будто язычник при молитве. Казалось, он боялся успокоить утомленное работой тело — вот ляжет, и что-то случится с ним, не поднимется оно, тело, не подчинится воле разума.

— Храпанем, сынок. — Отец подгребал рукой к себе Мишу. — Солнышко... Вишь, какое оно... Вишь... — И тотчас засыпал. Рука его вздрагивала, слабела, освобождая Мишу, отваливалась безвольно. На шее его начинала толкаться жилка, а бледное лицо наливалось румянцем и мертвенным покоем.

Дед же еще гнездился, сваливался на спину, выставлял горушкой испорченную тяжелой работой уродливо выпуклую грудь, вытягивал вдоль тела руки и вздыхал с длинным, сладким простоном.

Миша прижимался к отцу, воображая себя больше и сильнее отца и деда. Они будут спать, а он — охранять их от «германца», который притаился за плетнем в бурьяне с железной осью в больших волосатых руках. Но отец спал и был бесчувственным к Мишиной заботе души, тогда он приподымался и заглядывал в лицо деда. Дед был неподвижен и тих, но не спал. Его глаза тоже были неподвижными, стоялыми лужицами, в них рябила отраженная листва березы, и Мише отчего-то делалось жутко.

— Дед, — просил он, — закрой глаза.

— Что? — оживал дед лицом. — Ты не заглядывай, кот. Во мне думы болят, не мешай.

— А ты не думай, спи. Я покараулю. Пойду топор возьму...

Миша порывался пойти за топором, но дед клешнями пальцев ловил его за рубашку.

— Ты что — топор, а? Перышко в руках не держал еще, азбуки не выводил, а туда же!..

— А германец с осью?.. — Миша вглядывался в щели плетня.

— Э-э, — догадывался дед. — Нету его тут. Далеко он. Ложись, усни в спокое — рано, поди, встал. Нас без тебя есть кому караулить...

— Я спать не хочу.

— Ну не спи, — соглашался дед, пригнетая Мишу к подушке. — Лежи, да гляди, да слушай — твое дело такое. По летам и дела-заботы...

Тихо кипела листва, прахово пенились облака, и время уходило. Но Миша тогда не мог думать о времени и что оно чего-то изменяет. Отец с матерью были для него всегда большими и нестарыми, и думалось, что такими они будут без конца, так же как дед был для Мишиной памяти старым, и оставаться ему таким вечно, как неизменимы дом, огород и вот эта береза. «Я тогда был маленьким», — слышал он от отца или от деда и не мог поверить им, потому что на Мишиной памяти еще никто из маленького не вырос в большого, из большого никто не стал старым. «Вот вырастешь большой...» — часто слышал он и сам о себе так же говорил, но детским воображением ничего не мог изменить в своем будущем. Ему казалось, что он и большой будет маленьким и так же для него будут дед и родители, как и он для них.

А из детства война, как гвоздь из доски, клещами вырвала, без роста взрослеть заставила. Время бурей хватануло, все перекрушило, перекроило на глазах. В сорок третьем, в конце апреля, не дождавшись травы-спасительницы, умер от голода дед Егор. Мать к тридцати пяти годам выстарилась, высушилась, словно молодой злак в знойное сухолетье, когда б еще сильной зрелостью красоваться, а у нее толстая каштановая коса в сивый ощипок истаяла, засосулилась постно, от ладной фигуры осталась доска плоская на ходулях ног... Отец пришел с войны одноногим; пока был при медалях да в военном, что-то еще виднелось в нем, а как надел довоенный ватник, так и выказал себя старичком калекой. «У меня, — говорил он, — соки из тела вытекли вместе с бедой, остались кость да жила».

Неунывный был. В армию Михаила провожал с твердым наказом: «Раз пошел, то не останавливайся. Иди в рабочие. И нас оттуда поддержишь».

В повестке был наказ: иметь на три дня сухарей и сменное белье. Мать набила сумочку сушеной картошкой да брюквой пареной; напахнул Михаил отцовский фронтовой еще бушлат на сопревшую рубаху, голые ноги сунул в валенки без голенищ, которые обрезали на подметки, — и готов новобранец. «Не робей! — ободрил отец. — В солдатах в кожу да в сукно обуют-оденут».

В последнюю сентябрьскую ночь Михаил почти до рассвета просидел в огороде под березой. Охватив руками поджатые к подбородку колени, он покачивался и плакал без слез, потому что знал: не на срок службы уходит с этой земли.

Темнели избы, храня в своем тепле утомленных людей, и звезды, облепив, точно репейники, громадное небо, никуда не звали, и береза с обобранной осенью листвой не удерживала его своим редким шорохом.

Лети на все четыре стороны!

Разве он мог в ту ночь знать, что где-то на самом краю Дальнего Востока найдется для него все: большая работа, дом, клочок земли и даже дерево-яблоня, под которым он будет спать после ночной шахты, и что его будут «охранять» маленькие сыновья, как «охранял» он сам когда-то отца с дедом?..

20
{"b":"271417","o":1}