Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Откуда знаешь, если не говорил?

— Так Петя, он Петя и есть, — сказала Валентина ласково, смешком напружинив пухлые, брусничного цвета губы, и Михаил понял: говорил.

— Значит, одобряешь?!

Михаилу расхотелось есть, но двигал ложкой механически, жевал, не чувствуя вкуса еды: «Азоркин, конечно, поведал о своей ночке». Представил Азоркина и рядом Валентину вот в этом платьице, когда он, Михаил, спал, а она выслушивала скабрезности Азоркина с таким же ласковым смешком, сама одетая так умело, что будто и не прикрывает ее платье, а оголяет. «Петя, Петя», — не сказала, а пропела имя.

— Чего мне одобрять, не одобрять? Дело ихнее...

— Чье дело? Райка подруга тебе, а ты...

— А я что, Азоркина у ней отбиваю? — Глаза у Валентины сузились и будто зеленым налетом взялись.

— Если бы отбивала, — не замечая возмущения жены, спокойно сказал Михаил, — если б отбила какая да удержала возле себя, многие бы грешные души эта женщина успокоила.

— И мою душу тоже? Ну договаривай! — спросила Валентина вызывающе.

— И твою, — будто выковал ответ Михаил.

Валентина вскинула голову, зелеными глазами впилась в глаза Михаила, и он уловил, как дрогнуло в них что-то, словно от острой боли, и стала истаивать, исчезать зелень, а мушка-крапинка ушла вглубь. Ослабел ее гневный взгляд, смялся. Валентина отвернулась, гнева своего не выдержала до конца.

— Одевалась бы... хоть немного прикрывала свое добро. У тебя же сын взрослый.

— Да? — снова подняла голос Валентина. — Во всем ты, Миша, святой: учишь, а против тебя ветер не дует.

— Дует. Только каждый свой ветер замечает.

Михаил вдруг понял всю бесполезность разговора и вышел на крыльцо высокое — в два схода, в сад и к калитке, встал и притих вдруг. Небо так четко и туго натянулось через долину, от сопки до сопки, будто ночной тайфун его надувал, старался прорвать, да не прорвал. Город плавал в испарениях, из белесого туманца зелеными иглами торчали пирамидальные тополя и прямо на глазах увеличивались, вырастали. И дома тоже, и терриконы: так быстро съедало солнце туманец. И тихо — до звона в ушах. Звон и впрямь слышался — слабый, протяжный и свистящий. Это с аэродрома, что левее деревни Бобровки. И мягко клокотал большой водой ручей, устремлялся вниз, к городу, где, огибая здание горного техникума, впадал в речушку Упорную. По другую сторону улицы, ниже за ручьем, на искалеченной тайфуном крыше сидел Ефим Колыбаев, прибивал шифер. Мягкие клейкие шлепки молотка доносились в момент, когда молоток замирал на долю секунды над плечом Ефима. «Кит-кит-кит» — казалось, Ефим выдергивал щелчки из-за плеча, из тугого воздуха. Солнце, солнце, сколько же тебя сейчас! Где же ты было, когда ночью так зло и шало ворвался в город тайфун? Ну вот, слава богу, день пришел, и природа, ровно буйный человек, отрезвела, совестясь, притихла, старается показать самую лучшую свою суть.

Вроде не особо круто поднимается улица, но дом Свешневых высоко, по-птичьи взлетел над городом, над долиной. Михаила внезапно объяла безотчетная радость: сколько увидеть можно сразу, душой отдохнуть! Как повезло ему со второй родиной, какая она просторная, оглядистая! Все тут перед глазами крупное и спокойное, и потому чувства большие в сердце родятся и зовут к жизни несуетной и крупной. Дед Андрей в двадцать третьем году, когда отпартизанил, мог бы приткнуться в устье распадка, рядом со своим бывшим командиром Яковлевым. Но рвался он вверх через заросли лесные, поперек склона дорогу ладил, земли перевернул сотню кубов, чтобы мило получилось да навсегда. Знал, подберутся с годами застройщики к нему, но никто не смог дом срубить выше: больно крут склон.

Городок вдоль долины пролег с запада на восток километров на десяток. Угольные пласты начинались с поверхности, с южного края долины, и уходили полого вглубь, так и город расположился. До революции тут поселок был, в лесах весь стоял. Капиталист Савельский копями владел, уголь ковырял почти с поверхности. Поверхностные воды заливали его шахтенки, размывали породу, и отплывала та порода в стволы. Савельский, видно, с досады и назвал поселок — Плывунный. Теперь-то за углем далеко и глубоко залезли, шахта «Глубокая» уже под самой деревней Бобровкой уголь берет, под прародиной Валентины.

Прадед жены Павел Туров со своим воронежским сельчанином и дружком Василием Караваевым в конце прошлого столетия почти полгода култыхались по жарким морям до Дальнего Востока. Деду Андрею двенадцать лет было в ту пору, а помнил ясно, как отец его заболел тоской по родной степи, как полз он по палубе за офицером, умолял, чтобы повернули корабль домой, не повернули, конечно. Начальство не велело селиться в степи, которую сулили, когда подбивали на переселение, указали на долину в пяти верстах от Плывунного, в зарослях диковинного леса, сплошь перевитого, заплетенного, как канатами, лимонником да виноградной лозой.

Рассказывал дед Андрей Михаилу, что отец его отказался корчевать лес под пашню и занялся охотничьим промыслом. Полюбил или нет новую землю — неизвестно, но воевать за нее пошел в отряд Яковлева в двадцатом году, вместе с сыном Андреем определился. Получил три раны и от них же умер в Бобровке. Три месяца страдал с развороченным осколками боком, простреленной рукой и плечом — и ни слова, ни стона. И телом неподвижен был, ни разу не вздрогнул, не шевельнулся от боли, только глаза вычистились, высветлились, будто, скопив в себе все остатки жизни, что-то выискивали, выискивали на плахах потолка. А когда и они стали гаснуть, тогда и по телу его прошла дрожь, словно стряхнул он с себя бремя бытия, и спаянные жаром губы раскрылись: «Степя, степя... Воля!..» — услышал дед Андрей последнее от отца.

Дед Андрей принял завет: коль земля, так чтобы бескрайняя, чтоб не тыкаться носом в коряги, не отковыривать ее у леса по сажени; а к охотничьему промыслу душа не потянулась, двинулся он на шахты Плывунного, где гулял в комсомольских вожаках односум по партизанскому отряду Петр Караваев, бобровский земляк и ровесник деда Андрея. Он, Петр Караваев, собственно, и обещал деду работу крутую, почетную и навсегда, коль уж отбился от земли настоящей.

Навсегда строил дед Андрей дом под самым гребнем сопки, должно быть, степная кровь просила после тесной шахты простора глазам и душе. «Спасибо, дед, тебе», — думал теперь, стоя на крыльце, Михаил.

От дома и навеса-козырька над крыльцом, что поддерживался двумя точеными стойками, тянулась четкая тень, к тому ж ветерок проснулся, потянул то ли из сырого сада, то ли со дна распадка, от шалой воды. Михаил зябко вздрогнул, очнулся от далеких мыслей и пошел за дом, в сад. Солнце ударило в глаза, он прищурился, огляделся и ахнул про себя: сад был избит, вытрепан, землю завалило еще не отжившей листвой, мелкими сухими сучьями, ветви были почти голые, будто кто-то огромной рукой пропускал их меж пальцев, обдирал листву. Сквозная, прозрачная пустота! Сад, казалось, избавился от всего старого, отжившего, и Михаилу подумалось: как вовремя пришло очищение сада, ибо в последние годы как ни подстригал, ни подпиливал, но из-за какого-то внутреннего своего состояния оставлял то, что не нужно бы было оставлять. Он стал замечать за собой, что все больше ему нравилось, как, перерастая забор, чертоломом перли вверх и вширь кусты смородины, как сад все гуще смыкался кронами, образуя сплошной шатер тишины и задумчивости, и со всем этим душа Михаила жила в покорном, замирающем согласии. А тут, после бури, ударило в глаза синью воздуха через четкую вязь веток, и увиделось сразу: как много еще в саду лишнего, и он удивился сам себе: «Это что же я, елки-палки, задремучился-то? Бури, видно, тоже в пользу — не только приглохшие сады очищают». И тут же внутренне содрогнулся, опал душой, увидев разорванную яблоню. «Я тебя загубил, а не тайфун! Деда Андрея не послушался, глупый, не спилил вовремя пологое отстволье», — жалел дерево, хоть и осознавал, что яблоня свое отжила. В разрыве виделась коричневая трухлявость внутренности основного ствола, а два других отстволья держались на коре да на тонком слое заболони.

19
{"b":"271417","o":1}