— И что же вам сказали? — Шадрин чувствовал, как в горле у него пересыхает.
— Тут я немного дал маху. Пошел к руководству с намерением положительно решить вопрос вашего нового назначения и, черт меня дернул, сказал, что вы не сработались с Богдановым. Характерами не сошлись. Это у нас не считается криминалом. Думал как лучше, а получилось наоборот. Начальник тут же снял трубку и позвонил Богданову. Уж что тот говорил — одному Богу известно.
— Интересно, куда же вы все-таки меня хотели направить? — нерешительно спросил Шадрин.
— В Свердловский район, старшим следователем. Там нужны грамотные ребята.
— Ну а сейчас куда мне?
Инспектор поврежденной кистью руки провел по лицу, словно стирая с него налипшую невидимую паутину, и кисло сморщился:
— Подождите с месяц, потерпите. Начальник собирается в отпуск. Может быть, без него что-нибудь придумаем. А вообще обещать трудно. Богданова перешагнуть нелегко. Когда-то, в старые добрые времена, все дороги вели в Рим. Сейчас дороги всех прокуратур Москвы ведут к Богданову. Он ворочает кадрами.
— Нелегко ждать. Почти невмоготу.
— То есть?.. — инспектор вскинул на Шадрина глаза, в которых всплеснулось что-то по-детски наивное. Сразу он не мог понять: в чем состоит чрезвычайная степень трудностей у Шадрина?
— Земли: поместья и все прочие леса и угодья проиграл в карты вместе с крепостными душами. Оброка и податей никто не платит, проценты в банках тоже не растут. Вот уже месяц пребываю на полном пансионе у жены и тещи. А все тещи…
Гудошников не дал Шадрину закончить фразы. Расхохотался так звонко и так чистосердечно, что, казалось, стеклянные подвески люстры под высоким потолком слегка заколыхались. Встал, вытер кулаком слезы, выступившие от смеха, и протянул Шадрину руку:
— Заходите через месяц. Перед этим позвоните. Вот мой телефон, — ловко выхватив безымянным и средним пальцами лощеный листок из картонной коробки, стоявшей на столе, он записал номер телефона, протянул его Шадрину: — Только наперед учтите: в этом кабинете сидят нас двое. Мой старший коллега, — инспектор взглядом показал на стол у окна, — сейчас болен. При нем на всякий случай воздержитесь говорить о податях и оброках. Он не понимает и не любит шуток.
— Наверное, ваш коллега, как и Богданов, не видел, как горела Варшава, — шутливо сказал Шадрин.
— И как на Бородинском поле в октябре сорок первого умирали за Родину солдаты, — в тон Шадрину продолжал инспектор, провожая его до двери.
Шадрин спустился по лестнице. В ушах его стоял звонкий, по-детски чистосердечный и неудержимый смех инспектора Гудошникова, имя и отчество которого он так и не догадался спросить. «А зря… Надежный человек. Видать, хлебнул горячего до слез под Москвой и под Варшавой. Ничего, узнаю имя у вахтера…»
В проходной Шадрин сдал пропуск пожилому вахтеру и замешкался в узком проходе. Когда он назвал ему фамилию инспектора Гудошникова, с тем чтобы узнать его имя и отчество, тот посмотрел на него так, словно в эту минуту он продолжал думать о чем-то своем, совершенно не относящемся к тому, о чем спрашивал его Шадрин.
— Высокий такой, лет тридцати пяти, худощавый, в гимнастерке ходит, в галифе и в сапогах, — Шадрин пытался помочь пожилому неулыбчивому вахтеру вспомнить человека, о котором он спрашивал, но вахтер, привыкший за многие годы стояния в проходной будке к лаконичным и заученным ответам: «Пропуск», «Проходите», «Позвоните по внутреннему»… — молча и отчужденно-сухо покачал головой и показал на дверь:
— Прошу!.. Мешаете проходу!..
Шадрин вышел на шумную Пушкинскую улицу.
У Ольги в этот день был выходной. Больше часа она томилась в крохотном дворовом садике на Неглинной, ожидая Дмитрия. Еще издали, когда Дмитрий подходил к чугунной ограде скверика, она поняла: зря он целых две недели с тревогой ждал приема в прокуратуре. Ольга даже не спросила, как его приняли, что сказали, есть ли какие надежды. В глазах ее Дмитрий прочитал грустное утешение: «Не расстраивайся… Знай, что в беде ты мне еще ближе, еще дороже…»
Они долго шли молча по узенькой кромке мощенной булыжником мостовой, пока не свернули на просторный тротуар широкой асфальтированной улицы. Шадрин достал из кармана пиджака пачку «Прибоя», разорвал ее. Не осталось ни одной папиросы.
— Обожди! — Ольга метнулась к табачному киоску и тут же вернулась с пачкой «Беломора».
— Спасибо, малыш… — с горькой усмешкой процедил Дмитрий.
Они свернули в сторону Столешникова переулка.
— Куда сейчас, Митя?
Дмитрий остановился и рассеянным взглядом скользил по вывескам магазинов:
— Зверски хочу есть!.. Корми меня, иначе я зайду в булочную и украду каравай хлеба!
От шутки Дмитрия на душе у Ольги стало легче. Она резко дернула его за рукав:
— Пошли! Я знаю, где можно пообедать.
Стоял жаркий полдень. Почти во всех учреждениях настежь были раскрыты окна. В тени под липами кучились люди — ожидали троллейбуса. У стоянки такси толпилась очередь. Разомлевшие лица прохожих, свистки милиционеров, рекламная пестрота магазинных витрин и словно на старте застывшие перед пешеходной дорожкой легковые машины — все это в глазах Шадрина сливалось в многоцветную хаотически вертящуюся карусель большого города. Все это пестрое, суматошно-нервное и беспорядочное кружилось вокруг Дмитрия и Ольги, ввинчивая их в центр этого беспорядочного завихрения. Шадрину казалось, что лишь одна Ольга, одна-единственная во всей многомиллионной Москве, была с ним рядом, до конца понимала его.
В сквере на Советской площади они присели на лавочке. Дмитрий закурил.
К ресторану «Арагви» подкатила «Победа», из нее вышли молодые люди, которые о чем-то разгоряченно спорили, и тут же скрылись за массивной дубовой дверью ресторана.
— Видела ораву парней с усиками? — желчно спросил Дмитрий, показывая взглядом на дверь ресторана.
— А что? — Ольга не поняла причины его раздражения.
— Одного из них я этой весной видел на Центральном рынке. Торговал мимозами.
— Не может быть! От голода ты сейчас зол на весь мир. Особенно на тех, кому доступны рестораны.
Лицо Шадрина посуровело, на нем отразились два внутренних состояния: вызов, брошенный неизвестно кому, и готовность встретить удары любых неожиданностей.
— Ты не права, Оля. Сейчас я чувствую в себе что-то новое, что до сих пор лишь смутно ощущал, но не мог понять.
— Что именно?
— Я стал сильнее!
— Потому что отказали?
— Нет! Потому что я встретил настоящего человека! И сейчас во мне такое чувство, будто бы я только что напился из родника.
— Кого ты встретил?
— Там, в прокуратуре, инспектора Гудошникова. Ты понимаешь, какая странная мысль пришла в голову? Если людей сравнить с металлом, то одни из них, те, кто еще только что вышел на стартовую дорожку жизни, юнцы и девчонки, — все это пока только руда. Но руде необходима выплавка, закалка. Плавка бывает всякая: сталь то получается очень хрупкая, то бывает ломкая, слишком мягкая, вязкая… То и другое — плохо. Но есть особая сталь — булатная, ее умели варить мастера Дамаска и у нас на Урале, в Златоусте. По твердости она не уступает кремню, по гибкости и эластичности — молодому озерному тростнику: не сломает ни бурей, ни шальной волной. Так вот, Оленок, из доменных печей войны вышло много-много людей, миллионы наших простых советских людей, сработанных и закаленных по рецептам булатной стали. И вот сейчас я встретил такого. Обещал помочь, хотя не так-то все это просто.
— Ничего, капитан, все будет хорошо. Сейчас трудности у всех. Вспомни: давно ли была карточная система? А вот когда залечим раны войны, тогда…
— Не продолжай! — Дмитрий оборвал Ольгу. — Залечим раны! Дешевый, затасканный штамп, придуманный журналистами, особенно теми из них, над которыми война проплыла низкой тучкой и не разразилась грозой.
— Ты что такой злой?
— До тех пор, пока живы на земле люди, вынесшие с войны раны… — не важно какие, телесные или сердечные, — до тех пор эти раны будут ныть и давать о себе знать. Их залечат только могилы, — Дмитрий кивнул в сторону толпы прохожих, плывущей вниз по улице Горького. — Вон тому седому инвалиду на протезе уже никогда не пробежаться, не ускорить шаг. А матери, что не дождались своих сыновей? Какой ветер развеет их боль? А вдовы?.. Их миллионы!.. И все они сердцем остались за чертой сорок первого и сорок пятого годов! А дети-сироты, что родились накануне войны?.. Они никогда в жизни так и не произнесут слово «папа»! — Дмитрий говорил все запальчивей: — Раны войны не заживут, пока будут живы ровесники войны. Дети и внуки, что родились и выросли после войны, будут еще долго вздыхать тайком, глядя на портреты своих славных предков, — он помолчал, словно к чему-то прислушиваясь, потом уже тихо, устало продолжал: — Уверен в одном: мы, фронтовики, — живучий народ. Скоро мы станем как выдержанное крепкое вино: чем больше лет прошумит над нами, тем цена нам буде дороже. Сейчас у нас кое в чем еще неразбериха. С годами все уляжется, утрясется, все сообразуется, все встанет на свои места… Не заглохнут только раны войны. Больше так никогда не говори.