О лагере рассказывать не стану. Пока для меня это слишком тяжело. Там добывали руду. Техника труда — почти из эпохи рабовладения. От изнурительной работы и скверного питания люди умирали как мухи. Но списочный состав лагеря не уменьшался — прибывали новички. Их привозили вагонами, эшелонами…
Те, кто были посильнее, как-то ухитрялись держаться. Не знаю уж каким чудом, но и наш замнарком стал поправляться. Может быть, весна вдохнула в него силы, может быть, благотворно сказался переход от долгого одиночного заточения в тюрьме к артельной жизни, но встал он на ноги и начал работать. Через несколько месяцев привык и к строгому режиму, и к тяжелому труду. Привыкать ему было не в новинку. Как-то раз рассказал он мне свою биографию. Его дед как политический был выслан этапом в Сибирь. Там он пустил корни, а от него, уже третьим поколением, и родился будущий замнарком. Так что закваска была не дрожжевая, не городская, а покруче — хлебная, земляная.
О том, что началась война, мы узнали не сразу, только через несколько дней. И тут каждый стал проситься на фронт хоть рядовым, хоть в штрафной батальон, хоть в самое пекло. Писали рапорты, заявления, жалобы… Некоторые чуть ли не бунтовали.
Веригин достал папиросу и, не спеша, долго разминал ее, словно раздумывая — стоит ли рассказывать племяннику о том, что было дальше.
— И попал кто-нибудь на фронт? — не удержался Дмитрий.
Веригин неторопливо прикурил и глухо сказал:
— Многие попали, но только не на фронт… — сделав несколько затяжек, он продолжал: — Октябрь сорок первого года был очень тяжелый месяц. Немцы подходили к Москве. Весть эта докатилась и до нашего лагеря. Среди заключенных поползли смутные разговоры, шепотки. Даже в полуголодном состоянии больше чем к пайке хлеба тянуло к новой весточке: а как там Москва? И почему-то каждому казалось: если б он в это тяжелое время был в окопах под Москвой, то не видать бы немцу столицы.
За оградой с ревом пронеслась на большой скорости грузовая машина. Где-то над головой прошелестела листвой спугнутая птаха. Из глубины парка поплыли приглушенные звуки оркестра.
— Слушай дальше. В конце октября сорок первого года кому-то в Москве, очевидно, показалось, что в случае, если столица будет сдана врагу, то Север окажется под угрозой — его могут отрезать. Там хоть нет больших городов и государственных промышленных предприятий, зато, не говоря уж о лесе, много угля, руды, нефти, которые лежат почти на поверхности земли, — бери лопату и греби миллионы. И это чье-то беспокойство стало роковым для многих из тех, кто уже несколько лет добросовестно трудился в нашем лагере. Этому беспокойному человеку, очевидно, пришла в голову мысль, что, отрезав Север, немцы смогут из заключенных сделать пятую колонну и повернуть ее против Советской власти.
Словно устав от тяжелых воспоминаний, Веригин умолк. Молчал до тех пор, пока Дмитрий не попросил его продолжать рассказ.
— Не знаю, за чьей подписью и с какой официальной мотивировкой, но из Москвы пришел строго секретный приказ: немедленно убрать столько-то человек, об исполнении доложить. Список обреченных прилагался.
А дальше все у них было просто. Тех, кто значился в списке, подняли среди ночи и приказали одеться. В нашем бараке таких оказалось восемь человек. Среди них был и мой сосед по нарам, замнарком. Его лагерный номер был 1215. Подняли и увели. Больше о них никто ничего не слышал. А что было дальше, я узнал только вчера…
Оказывается, вызванных вывели из бараков, построили в колонну, вооружили ломами и лопатами. Начальник лагеря объяснил перед строем: необходимо срочно очистить прошлогодний заброшенный шурф. Вопросов не было. Лагерь и тюрьма — не профсоюзное собрание. Приказ есть приказ — его надо выполнять. Повели колонну за зону. Настораживало только одно — уж слишком большая была охрана: почти на каждых двух заключенных — конвоир с автоматом. Подвели к шурфам. Включили мощные прожекторы, и полярной ночью стало светлее, чем днем в Ташкенте. Загремели лопаты, зазвякали ломы… Начальство ходит, подбадривает: «Чем раньше кончите, тем быстрее в бараки». На завтрак было обещано по дополнительной пайке хлеба. Все работали старательно — как дети, которым в награду за усердие пообещали леденцов. Никто не заметил, как сзади, со стороны зоны, подкатили два станковых пулемета. А впрочем, если сам под прожекторами, подкати хоть паровоз — все равно в черноте вокруг ничего не увидишь.
Шурф очистили быстро. Разрешили перекур. Потом всех построили, сделали перекличку. Заключенные стояли почти на краю шурфа, у обрыва, но никому и в голову не могло прийти, что в тридцати метрах от них станковые пулеметы.
Веригин опять долго молчал, потом строго посмотрел на Дмитрия:
— В самую последнюю секунду, когда смолкли пулеметы и автоматы, произошло чудо. Вдруг погасли прожекторы. Почему — не знаю. Да дело и не в этом. Дело в том, что один из тех, кто лежал на краю шурфа, был только ранен, и не смертельно. В руку. Очутившись в непроглядной тьме, он сразу же пополз. В него не стреляли. Он полз все дальше — а в него все не стреляли. Потом он встал и пошел в сторону леса. И снова в него никто не стрелял. Тогда он побежал. Куда глаза глядят побежал.
— Этим раненым был замнарком? — спросил Дмитрий.
— Да.
— А что было дальше?
— А дальше все было, как в сказке. Вышел он на узкоколейку. На ней стоял состав с углем. Слабый паровозишко не мог осилить подъем. Кругом — ни души. Что остается делать человеку, если позади верная смерть, а впереди какие-то крохи надежды на жизнь. Уж так, видно, устроен человек, что сам, добровольно, никогда не пойдет под топор. Он может умереть во имя великой идеи, отдать жизнь в борьбе за светлые идеалы, но просто так, ни с того ни с сего, вернуться в лагерь и сказать: добейте меня, как собаку, — он не может. Это противоречит человеческой природе. Замнарком поступил, как поступил бы всякий, оказавшийся в его положении. Он решил жить. А чтобы жить, залез в вагон и почти с головой зарылся в уголь. На счастье его, уже третий день мела поземка. Она тут же замела следы. Да и трупы расстрелянных из-за суматохи со светом никто не считал. Наутро пошла в Москву шифрованная радиограмма о том, что приказ выполнен и что письменный доклад об исполнении направлен с нарочным. В списке «умерших», отправленном с нарочным, стояла фамилия, имя, отчество и лагерный номер замнаркома. Список был подписан несколькими официальными лицами, в том числе и лагерным врачом.
Дмитрий совсем забыл, что еще полчаса назад он должен быть дома — Ольга просила помочь ей перевести трудный английский текст. Перед глазами расстилалась заснеженная тундра, была непроглядная полярная ночь. Перед ним, как живое, стояло лицо замнаркома. Он сам придумал его черты. Лицо было обветренным, суровым, худощавым. Мужество, решительность, последний вызов судьбе — все было написано на этом лице. Такими Дмитрий представлял себе старых моряков, попавших в опасные кораблекрушения, героев Джэка Лондона…
— Его поймали?
— Ему фантастически повезло. В истории нашего лагеря еще не было случая, чтобы хоть один человек убежал на юг, в Россию… Оперативные отряды работали так искусно, что ни один смельчак не отходил от лагеря дальше, чем на пять-шесть километров.
— А на север уходили?
— Уходили. Но куда бежать? В Ледовитый океан? Как правило, те, кого сразу не поймали, все равно погибали — от холода, голода, от волков.
— А этот побег? Неужели удался?
— Представь себе! Замнарком благополучно доехал до Кирова. В Кирове, на его счастье, была ночь, уже не полярная, но наша, российская, темная и дождливая осенняя ночь. Вылез чуть живой из угля, где-то у раненых выпросил одежонку, те облачили его во все солдатское, отмылся кое-как, в эшелонном медпункте ему перевязали рану и он вместе с солдатами добрался до Красноярска.
В Красноярском крае жила родная сестра замнаркома. Муж ее погиб в первые дни войны, сама работала в колхозе, растила ребенка. И вот ночью замнарком явился к сестре. Та так и ахнула. Пришел, как с того света. Четыре года — ни слуху ни духу, думала, что давно в живых нет. Встретились — наплакались вдоволь, потом до утра говорили. Брат ничего не утаил от сестры. После смерти мужа старший брат, кроме сына, был ей единственным родным человеком на всем свете. Но стоило сестре подумать: кто он и что его ожидает — ее охватывал ужас. Брат успокаивал сестру. Утром он пойдет в сельский Совет и заявит, что прибыл на окончательную поправку после ранения. «Если спросят документы — скажу, что потерял в дороге. Спросят: «Почему явился не к жене и детям?» — тоже есть ответ: «Семья до войны жила под Киевом, там сейчас немцы. Что сейчас с семьей и где она — ничего не знаю. Вот и приехал к родной сестре. Кроме нее родных больше нет».