Раскинулись рельсы широко,
И поезд гудит уж вдали.
Ах, мама, я еду далёко.
Подальше от русской земли.
Прощайте, зеленые парки,
Мне больше по вас не гулять.
Я еду в Германью далёку
Свой век молодой сокращать.
С песней было легче, — словно дома побывала. Наверно, и Феня тоскует замужем за немцем, — она бы, Клава, с горя умерла! Конечно, людям Феня не скажет, скрытная, а тоскует; и письма-то ее не больно радостные. А между прочим, ходят слухи, что наши наступают и здорово продвигаются.
Клава переписала песню и послала Фене. Про Гитлера там ничего не было, а родина — кто же запретит вспоминать о родине! Фене хоть не так тоскливо будет.
Прошло три дня. Однажды утром фрау поспешно уехала, — ее куда-то вызвали. Вернулась часа через два и тотчас позвала Клаву:
— Ты что в доме у меня хранишь? Меня в гестапо вызывали. С ума ты сошла! Полковничий дом… Сделают обыск, заберут… Что ты хранишь?
— Ничего у меня нет, — ответила Клава. Не могла же она довериться хозяйке.
— Это ты оставь, есть у тебя что-то, какие-то письма, что ли. Подруга твоя донесла.
Клава побожилась, что нету.
— От меня могла бы не прятаться… Но я тебя предупреждаю: если что есть — сожги тотчас, а то несчастье будет.
«Знает откуда-то… — горько подумала Клава. — В барахлишке моем роется. Фашистка несчастная. Что ж, песню я наизусть помню. Сожгу. Только не при ней: хочет небось высмотреть и отнять… Но и я не лыком шита».
Она приготовила обед и, выбрав минуту, ваяла свой узелок, где хранилась песня. А бросить в огонь не успела.
Пришли из гестапо.
И покатится закрытый фургон по незнакомой земле. Вот и ворота, вот и колючая проволока; через нее ток пропущен, Клава слыхала. И две накатанные дороги от этих ворот: на мыловаренный завод и на завод удобрений. Только эти два пути, два выхода есть у заключенных. Слышала Клава об этом не раз, да не думала, не гадала, что и сама… И как раз теперь, когда наши наступают!
Жизнь ты моя молодая, оборвешься, как ленточка тонкая! Батя мой родный, знаешь ли ты, что с твоей дочкой делают? Нету больше веселой Клавки из Корнеевской ШКМ, есть только лагерный номер такой-то без имени-прозвания… Правду писали газеты, что фашисты — хуже зверей. Родина моя, вспомнишь ли ты когда-нибудь о молоденькой девчонке со Смоленщины? О девчонке, что любила петь песни?.. Ох как любила!
Глава 18. Должна — значит, могу
Со студенческих лет Маша привыкла всё, что ни происходило с ней, воспринимать как экзамен, как испытание. Выдержит — обрадуется: вот я какая, справилась. Радость была свойством ее натуры, она радовалась часто, даже и тогда, когда другие не видели причин для этого. И любила радовать других или хотя бы видеть, как радуются другие.
…Пришла суббота. Надо было отвезти хлебные карточки в Чули, повидать детей. Грузовик в Фирюзу ехал от Академии наук, опоздать на него нельзя. Маша взяла маленький чемоданчик, положила в него кое-что из пайка, паспорт и деньги.
Ехали хорошо. Маша любовалась гладкой дорогой, бегущей вдоль горной цепи, потом фирюзинским ущельем. И вот — остановка у развилки дорог. Сходит одна Маша, остальным — в Фирюзу.
Взошла луна. Полная, светлая, — хорошо в полнолуние.
Маша отвозила бабушку и детей в совхоз другою дорогой: миновав Фирюзинское ущелье, грузовик подъезжал к совхозу со стороны построек, а не сада. Теперь же до совхозного сада, где жили ее «робинзоны», приходилось идти десять километров пешком через горы.
Об этой дороге ей рассказывали: иди и иди, дорога никуда не свернет. Пройдешь десять километров — услышишь речку, а потом увидишь ее. Иди по берегу, пока на тебя не кинется белая собака сторожа. Амана. Кинется — значит, пришла ты, там и шалаш.
Когда долго сидишь в кузове трясущегося грузовика, выйти и пройтись пешком даже приятно. Чемоданчик нетяжелый.
Луна освещала дорогу, выбитую среди невысоких гор, бегущую то вверх, то вниз, то прямо по дну маленького ущелья. На крутых склонах дорога петляла восьмерками, вся она была в выбоинах, — наверное, грузовик подскакивает на такой дороге, как резиновый мячик. И всё-таки это была дорога.
Издали послышалось — заблеяли овцы. Приближалось стадо, туркмен гнал его домой с пастбища. К Маше подбежала овчарка и остановилась, не издав звука. Собака с пограничными привычками! Остановилась и Маша. К ней подошел пастух. Поздоровался.
— Куда идешь? — спросил он по-туркменски.
— В совхоз иду, — ответила она. Разговорный туркменский язык она немного освоила.
— Кто у тебя в совхозе, муж?
Как сказать «свекровь» по-туркменски?
— Мать моего мужа и дети.
Пастух оглядел ее пристально. Поверил. Он знал сторожа. Амана и знал, что там живет русская старуха с детьми.
— Устала, наверно? Заходи к нам, чаю выпей. Кибитка моя у фирюзинской дороги. Жена лепешки спекла.
— Спасибо, товарищ. Я на машине ехала; пешком иду с фирюзинской дороги, еще не устала.
— Ну, тогда до свиданья, сестра.
— До свиданья, товарищ!
И она пошла дальше. Видно, собака была приучена, — не кинулась за ней, даже не подала голос.
Сменившая дневной зной вечерняя прохлада словно бы поливала усталые руки и ноги, освежала. Горы возникали и оставались позади по обеим сторонам, словно театральные декорации. Какие они были разные, причудливые! Одни похожи на развалины замка, крепости, другие — на огромные головы в боевых шлемах, третьи — на диковинных сутулых птиц, вроде грифов.
Луна прихотливо освещала горы, высвечивая странные выпуклости, затеняя впадины. Было совсем тихо. Ни шороха. Воды возле этой дороги нет, трава мертва. Редкий кустарник на склонах высох до хруста и крошится от прикосновения.
Дорога спускалась в какую-то широкую ложбину, — до сих пор она петляла в горных теснинах.
Слева на обочине показалось что-то огромное, белое. Под лунным светом оно почти сияло. Что это?
Оказалось — павшая лошадь. Легкий душок слышался уже шагах в десяти. Видно, сдохла недавно, может быть — этим утром. Лежит, словно атласная, и вся цела. А душок в этой жаре — моментально.
Лошадь лежала метрах в трех от дороги, — наверно, люди ее оттащили в сторону. Вокруг было тихо. Сколько сейчас времени? Когда сошла с грузовика, было восемь. Сколько она шла, — час, полтора? И скоро ли послышится река?
Лошадь осталась белеть где-то в стороне, уже позади. Маша окинула взглядом горы слева. Там, на вершине, направляясь в ее сторону, шло что-то живое, крупное.
Сначала Маше показалось, что это теленок. Среднего размера теленок, какой-то пятнистый, грязного цвета. Маша продолжала идти в его сторону, только низом, дорогой. Нет, не теленок. Скорее, собака. Одна, без людей почему?
Собака то прыгала с камня на камень, то останавливалась, словно прислушиваясь и принюхиваясь. Нет, это была не собака, — горбатое какое-то, а голова пригнута ниже спины. Как у свиньи.
Маша продолжала идти, раздумывая на ходу. Расстояние между нею и животным сокращалось. Вблизи рассмотрела: по всему телу животного — широкие серые полосы. Это гиена. Конечно, она. Идет в сторону лошади, почуяла запах. Говорят, гиены на людей не должны нападать. Но кто их знает…
Маше стало страшновато. Зверь остановился выше нее метров на сто, не больше. Хоть бы спички с собою взяла, растяпа. Можно было бы зажечь пучок травы. Ни спичек, ни ножа.
Сейчас она пройдет мимо зверя, пройдет своим путем понизу, но дороге. А что еще делать? Остановиться? Податься назад? Это же еще хуже.
И, размахивая маленьким чемоданчиком, в котором лежали крупа в мешочке и белая булка, не оглядываясь, она миновала страшное место. Надо не оглядываться, — собаки бросаются на тех, кто оглядывается. А какой нрав у гиен? Кто знает.