Она горестно вздохнула. На Севочку тоже похоронная… Мать не верит и в это. Но милость судьбы — повторяется ли она дважды?
Глава 14. Зоя
До войны чувства Маши к родителям дремали где-то в глубинах души, не проявлялись бурно. Да, она любила отца и мать, очень любила. Но они были рядом, они были просто составной частью ее повседневной жизни. Она не привыкла советоваться с ними, решая вопросы своей личной жизни. Была своенравной, «сверхнезависимой», — ей казалось, они не поймут, начнут морализировать, поучать. Ей казалось, что в некоторых вопросах они косны и отстали от жизни. Отец, например, не любил Маяковского и признавал только Некрасова. Мама огорчалась ранним материнством Маши, не понимала ее натуры, требовала рассудка и здравомыслия там, где рассудок выглядел бы как расчет. А расчет Маша презирала.
И — наступила война. И — расстались, судьба развела их в разные стороны. Молодая, здоровая Маша оказалась в глубоком тылу, пожилые, прожившие нелегкую жизнь родители стали воинами-ленинградцами, достойными гражданами города-героя. Но они и прежде были достойны этого города, только Маша об этом не думала.
Гибель отца стала сердечной раной, которая не затягивалась. Это останется раной надолго, может быть навсегда, пока Маше жить.
В гибель братьев она не верила. Логики в ее рассуждениях было, конечно, мало: слишком уж невероятно это — погибнуть, парни нужны родине. Они умны, сильны, даровиты, выносливы. Они хорошие воины, зачем им погибать? Нет, сердце Маши отказывалось принять эти известия. Надо только верить изо всех сил — и братья вернутся.
И вот Володя нашелся! Мамины письма о нем Маша показывала всем знакомым, перечитывала, выучила наизусть. Сева молчал. Погиб — или ошибка? Всё-таки, может быть, не погиб?
Любовь к матери, оставшейся в Ленинграде, стала острой и томительной. Встретиться с мамой когда-нибудь — вот неизъяснимое счастье!
Стояла весна. Закончив вечером домашние дела и уложив детей, Маша неслышной походкой вышла в сад.
Сад был тихий, свежий, весь облитый лунным молоком, — яблони цвели. На черных жестких ветках лежали, словно небрежно набросанные, охапки нежных цветов. Цветы свешивались, скатывались с веток и повисали, не падая. Они были подобны пушистым крыльям, так что казалось: взмахни яблони ветками — и полетят.
Спокойная полная луна выбелила дувал и стены домика, в саду было светло и сказочно.
«Где я? — подумала Маша. — Что со мной? Правда ли это — Туркмения, теплая ночь в апреле, чужой дом? Словно где-то на полустанке, в дороге. Может быть, это сон? Или напротив — вся моя жизнь, что прошла до войны, — сон, сказка, выдумка? Может быть, она мне приснилась? Мой Ленинград, его набережные, поцелуи моего дорогого, моего мужа? Отец, умерший с голоду, моя терпеливая мать? Было ли это, или я прочитала об этом в книге?»
В Ленинграде сейчас тоже апрель, и там полнолуние, если только тучи не застят луну. И там ее мать, мама. Одна в опустевшей квартире, среди вещей тех, кто умер, кого больше нет. Она не захотела эвакуироваться из Ленинграда, написала: «Я тут нужнее». Может, она тоже не спит сейчас и думает о дочке, о Маше. Даже наверное. Маша чувствует это.
До боли, до стона остро почувствовала сейчас Маша свою связь с матерью, с женщиной, давшей ей жизнь и нынче рискующей своей жизнью ежечасно, ежеминутно. Как хочется обнять ее, погладить, поцеловать, побыть с ней хоть минутку! Ну хоть увидеть! Мама! Милая мама, прости мне все мои грубости, непослушание в детстве, резкость мою и подчас бестактность. Прости мне всё это, родная, у меня для тебя накопилось столько нежности, столько благодарности, любви, что даже грудь распирает. Хоть бы нам свидеться когда-нибудь!
Мама… А рядом в комнате на диване спит Машина дочка. Та, что мамой называет ее, Машу. Новая жизнь, новая судьба, новая будущая женщина, мать новых детей, новой дочки, может быть… Жизнь остановок не знает. У Зои своя судьба, свой характер, свои радости и огорчения.
К каждому своему письму бабушке или папе Зоя рисовала картинку: многоэтажный дом, забор, деревья, рядом человек с растопыренными руками. И подпись: Ленинград.
В Ленинграде было лучше: там были Сева и Володя. Они учили ее делать «ласточку», заниматься физкультурой, бегать на лыжах. Здесь на лыжах ни дети, ни взрослые не бегали, — не было снега. В Ленинграде каждый раз в день рождения Зои Сева дарил ей игрушки: специально откладывал деньги со стипендии или из судейских, — он же был судьей по хоккею и по футболу. Подарил утенка в матросском костюмчике, — вспоминала Зоя свое богатство, — фарфоровый умывальник с кувшинчиком, заводной автомобиль. А здесь игрушек не дарили, даже в день рождения.
В Ленинграде ее любили, гладили по голове, иногда целовали в макушку. А здесь только мама погладит, да и то редко, — целый день ее нет, на работе да на работе. Бабушка Екатерина Митрофановна не обижает, но Анечку она любит больше, это сразу видно. Принесет ей откуда-то кусочек сахара, даст, а Зоя стоит и смотрит. А бабушка Зое: «Ну чего рот раззявила? Ты уж большая…»
Один раз Марта Сергеевна сказала бабушке при Зое: «Благородный всё-таки человек ваш Костя: с ребенком взял. Чужой ребенок, не свой». Зоя не сразу поняла: что взял, кого? Потом догадалась: замуж взял маму. А чужой ребенок — это она, Зоя.
Поняла и не заплакала, но было очень обидно. Как это чужая? Она же своя, родная. Сами учили называть Костю папой, а сами — «чужая». И бабушка не спорила с Мартой Сергеевной, только охала: «Двое детей, это сказать легко!»
Аня была хорошая сестричка, не капризная. Правда, молоко у мамы почему-то пропало. Это она всё время о Ленинграде волновалась, там война и голод, а наши же все там. А когда молоко пропало, пришлось брать банки и бутылочки с питанием в молочной кухне детской консультации. А кому брать? Мама на службе, бабушка с Аней. Остается одна Зоя.
Зое давали сетку с пустыми банками и бутылочками, — сколько банок и бутылок, столько «питаний», — и она ходила в консультацию. Шла, напевая какую-нибудь песенку и раскачивая сумку с банками. Один раз ударила нечаянно сеткой о ствол дерева, и одна банка разбилась. Дали на одно «питание» меньше, и Зоя горько плакала.
Всё бы ничего, но с осени Зоя пошла в школу. Училась во вторую смену, а «питание» сестренке всё равно надо было брать. Его надо было брать сразу после уроков, пока не поздно, пока выдавать не кончили.
Пустые банки гремели у Зои в парте, учительница сердилась, но ничего поделать не могла. Писать Зоя уже умела, хотя и некрасиво. Читала бегло. Стихотворения наизусть запоминала с одного раза. Только вот шумная очень девочка, банки вечно гремят, — и Зою посадили за последнюю парту.
Уроки кончаются. Зоя складывает в сумку тетради и учебники, берет в кулачок неразливайку, а в другую руку сумку и сетку с банками и идет в консультацию. Спешит. Консультация помещается в одноэтажном белом домике с верандой. Зоя становится в очередь.
— Я маленькая под забором валялась, а мой ребенок в кружевах лежит, — говорит усталая женщина, прибежавшая с работы за питанием, своей соседке в очереди.
— Ну какая же это жизнь: всюду очереди, жрать нечего, детей жалко.
— Это война, милая моя, это Гитлер виноват, понимать надо. Нет, мы разницу хорошо знаем: как прежде было и как при нашей Советской власти. Разве нам питание врачи по рецепту готовили, чтобы витамины, чтобы на молоке да на сливках? Это понимать надо.
Очередь длинная. Что даром время терять? Зоя садится на ступеньки веранды, достает тетрадку и вставочку, — так она по-ленинградски ручку называет, — ставит рядом неразливайку. Что там задано по арифметике? Примерчики: один плюс два равно три. Чепуха какая! Это в одни миг можно решить.
Сидя на ступеньках, она делает уроки. Иногда ей кажется, что она в лесу, а ноги стоящих вокруг взрослых людей — это стволы деревьев.
Получив питание, Зоя спешит домой: наверно, Аня плачет, есть хочет. Самой тоже хочется есть. Но без спросу Зоя никогда ничего не берет.