Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И оба одновременно подумали о том, что война — это больно, и страшно, и смертельно может быть. Но что же делать, надо выдержать.

— А противогаз ты не забывай с собой носить, — сказал Оська, открыв почему-то книжный шкаф и вытащив с нижней полки противогаз в зеленоватой сумке. — Сейчас не нужен, а завтра мало ли… От них всего жди.

— Как ужасно, всё-таки, что мы этого дождались. Помнишь ночные учебные тревоги в пионерлагерях? Ворчали, что будят нас, беспокоят…

— Теперь уж — без дураков. Интересно, как поведут себя разные типы… Вот хоть Курочкин, который с тобой в университете учился и настрочил на тебя подметное письмишко. Где он сейчас?

— Аспирантуру, кажется, окончил уже. Где-нибудь подвизается, преподает… Да ну, что о таком ничтожестве думать!

— В общем, уезжай немедленно. Меня не слушаешь, так хоть Костю своего спроси, — он то же самое скажет. Уезжай подальше и роди нам что-нибудь такое, чтобы не хуже Зойки…

Он так и сказал: нам. Что с того, что он никогда в жизни не имел на нее прав возлюбленного или мужа? Бывают и другие права. Товарищеские, братские. Такие права у него есть, и она это хорошо знает. И обязана слушаться.

Свекровь звонила Маше ежевечерне. Ей почему-то казалось, что сын находит время позвонить своей жене и только матери не звонит Екатерина Митрофановна ревновала. Костя был младший из трех ее сыновей (средний умер в гражданскую от холеры). Костя был плохо приспособлен к жизни. Екатерина Митрофановна видела — Маша его любит, — и всё же страдала в разлуке со своим ребенком. Что там умеет эта жена! Разве что целоваться. Порядочного бульона не сварит. А ведь Костя привык к уходу…

Война обострила все чувства, и особенно чувство ответственности друг за друга. Уезжая в часть, Костя повидался с матерью и потребовал, чтобы она ехала в Ашхабад. Почему так далеко? Да хотя бы потому, что в Ашхабаде живет старая подруга Екатерины Митрофановны Марта Сергеевна Зарубина. И зовет она не первый год, в каждом письме. Зовет, потому что знает: Екатерина Митрофановна серьезно больна, лечиться ей надо где-нибудь в жарком климате. Там, возле Ашхабада, говорят, специальный курорт есть для почечников — Байрам-Али. Вот и полечится.

Екатерина Митрофановна предложила Маше забрать с собой и Ашхабад Зою. Очень не хотелось отпускать Зою с Екатериной Митрофановной, но всё же это лучше, чем эвакуация с детским садом. После разговора с Оськой, который взывал ко всем силам, земным и небесным, чтобы вразумили Машку уехать хотя бы и в Ашхабад, — твердость ее относительно себя самой поколебалась. Кто его знает, в самом деле, — может, и самой поехать? А то и впрямь перенервничаешь и родишь какого-нибудь бедолагу, косого или глухонемого. Но как же Костя?

Было жаркое июльское утро, воскресный день, когда Маша сошла на пригородной станции, чтобы навестить мужа. С нею вместе приехало еще несколько женщин. В руках у них были хозяйственные сумки или маленькие чемоданчики, — каждая несла мужу что-нибудь домашнее. Ну, кормят их там, конечно, никто и не сомневается, но домашнее — это, сами знаете…

Женщины шли песчаной разбитой дорогой. Горячий воздух трепетал над каждым бугорком, над каждою крышей, трава по обочинам была сухая и пыльная. И только подальше, у соснового борочка, сквозь пышный ковер прошлогодней рыжей хвои пробились остренькие голубовато-зеленые лепестки с алым крошечным огоньком лесной гвоздики. Иные цветки только что распахнулись, бархатные и ароматные, другие уже складывали потускневшие лепестки в крошечную трубочку — увядали.

Женщины шли молча, — жара разморила. Из-за молодых сосен показались голые стволы зенитных орудий, одноэтажные здания, на них — кумачовые лозунги. Кто-то пришел и ушел, куда-то исчезли женщины с кошелками, и вот рядом Костя. Пропотевшая гимнастерочка, лицо загорелое, скулы чуть подтянуло, а милые глаза всё те же — один подобрее, неулыбчивей, другой — построже.

— Пойдем, малышка, что же тут стоять на людях.

Ушли в сосновый лесок. Густой лесок на холмах и в ложбинках; приляг вон у той ольхи на взгорье — и не видно тебя ниоткуда. Ветви спасают от солнца, пахнет старой прелой хвоей, и земляникой, и сосновой янтарной смолой, и детством.

— Вот я и стала солдатской женкой!

Она сидит, прислонясь к сухому красному стволу крупной сосны. Костина голова у нее на коленях, — он ловит синие кусочки неба, застрявшие в седых сосновых ветвях.

— Шоколад ты себе возьми, — Костя мягко отодвигает привезенную ею плитку «Золотого якоря».

— Это тебе. Мы ж дома…

— Себе возьми, малыш. Ты ведь любишь.

— Я не хочу одна. Я не хочу ничего без тебя.

Он любуется, глядя снизу на ее кругленький детский подбородок, на маленькие овальные ноздри, на темный пух ресниц, на светлые брови и ячменный сноп волос, разделенный косым пробором. Красивая? Почем он знает! Возможно, что и нет. Рассуждать он может только о том, к чему равнодушен, оценивать может только постороннее. А эта — своя, дорогая, — и с нею надо расстаться. Может, и навсегда.

— Ты поедешь с мамой и Зоей в Ашхабад, — говорит он, не меняя позы. Но глаза уже не мечтательные, а настороженные, твердые: ему ее характер хорошо знаком.

— Зою я отправлю с мамой, сама останусь.

— Поедешь. Можешь мне поверить: положение таково, что самое разумное — уехать сейчас. Нормально. Поезда на восток пока не обстреливаются.

Откуда он знает о положении? Сердце замирает — неужели война приближается сюда? Наверное, не всё пишут. А он мог слышать от кого-нибудь. От военных.

— Ты преувеличиваешь, Костя.

— Если бы преувеличивал! К сожалению, дела плоховаты.

Они обнимаются снова, как будто бы обнявшись им не так страшно. Тоска, тоска в каждой жилке, в каждом суставе, — расстаться! И, возможно, навеки… Не может быть! Не хочу!

Они вглядываются друг в друга, запоминая каждую крошечную морщинку у глаз.

Что же сказать ему еще? Что же еще отдать? Столько чувства в сердце — и ничего, ничего не можешь изменить в его судьбе! Война.

Вечер. Они стоят на опушке, держась за руки. Только что прогудел ленинградский поезд, на который она опоздала. Детская уловка, — до следующего поезда сорок минут. А потом пойдет уже самый последний…

Гудят, перекликаются встречные поезда. А на опушке, окаменев, прижавшись друг к другу, горюют две любящие души. Молодые мужчина и женщина молча сжимают друг другу руки. И нет для нее ничего слаще запаха его хмельных черных волос, его просоленной потом, выгоревшей гимнастерки. И нет для него ничего приятнее молочного, чуть смородинного аромата ее тела. И не расцепить, не разжать эти молодые руки никакой силе, не растянуть их в разные стороны даже встречным поездам, идущим в Ленинград и из Ленинграда.

Глава 2. Дорога

В плетеной корзинке под нижней вагонной полкой Зоино бельишко, летние и осенние маленькие одежки, — зимнего не взяли, — к зиме война кончится, и мы вернемся домой. В чемоданчике — Машины вещи. В синем старом рюкзаке, что заброшен на верхнюю боковую полку, — книжки, нужные для диссертации, и блокноты с записями о питерских красногвардейцах. А в черной клеенчатой сумке, которая висит над головой, — дорожная еда, припасенная и приготовленная теплыми мамиными руками.

Вот какие вещи окружают нижнюю полку, на которой спит Маша Лоза, придерживая свою дочку Зойку. Тесно им вместе, — потому что их не двое, а почти уже трое, — маленький Костин мальчик поворачивается поудобней в своем гнездышке под маминым сердцем. Маленький, а место уже занимает всё-таки.

На соседней полке — свекровь Екатерина Митрофановна. Ей узко и неудобно, — она тучная, а вдобавок поставила в головах чемодан: очень боится, что вещи украдут ночью, и никак не может заснуть.

И на других полках, скупо освещенных свечкой в стеклянном фонаре над дверью, всюду — полным-полно: женщины, дети, чьи-то бабушки и дедушки. Какая-то молодая пара: женщина везет в Новосибирск мужа — рослого красивого мужчину лет тридцати. На них все смотрят подозрительно, а она при каждом удобном случае поясняет, что у него припадки, что у него нервная система вся расстроенная, и во время воздушных тревог он просто умереть может. Люди слушают, но не верят, — с виду здоровый мужик, в дороге у него ни разу припадка не было.

3
{"b":"267514","o":1}