Что теперь делать, подумал я. Мы все неимоверно устали. Сделали все, что смогли. Выложились. И радостно ждали, когда появятся всходы. Даже я. Работать приходилось на старом оборудовании, ограничивать себя то и дело — все съедала Стройка…
— По-моему, это ясно, — сказал я. — Осталось пятнадцать часов до отлета. Необходимо погрузить материалы, аппаратуру, чтобы, если возникнут сомнения, сразу проверить ее дееспособность. Надо, кроме того, привезти сюда его дочь. Она по-прежнему на станции восемнадцатого сектора, да? Ты ведь должен знать, — вырвалось у меня.
— Да я же не об этом! — крикнул он, сорвавшись. Смутился, спрятал лицо, а потом уронил голову лбом на кулаки, тяжело развалившиеся на столе. — Я же не об этом, — глухо повторил он. — Девочку я привезу сейчас, слетаю, конечно, — но я же не об этом, я — обо всем…
Человек не может не помогать. Даже если не уверен, что его помощь полезна. Иначе мы вымерли бы еще в пещерах. Это у нас в крови. Это наш способ существования. Пока в нас живо человеческое, мы будем предлагать, навязывать, вбивать свою помощь друг другу. И звездам. Вот он полетит сейчас к ней, будет что-то объяснять, рассказывать, какой я хороший… как бы ни умолял я его не делать всего этого. Потому что у него тоже нет выбора. Потому что мудрость недействия бесплодна. Она скручивает человека в камень, лишает его тепла души. Тот, кто способен отказаться от возможности помочь из боязни повредить помощью — убит, сломался когда-то. Ничего никогда не знаешь наверняка, но когда машина просчитывает вероятность благополучного исхода, перед человеком нет выбора.
— Ах, обо всем, — сказал я, будто только что поняв. — Что же… — Я улыбнулся. — Будем чуточку умнее. Теперь мы будем еще чуточку умнее.
Он встал. Огромный, грузный, казавшийся еще более огромным и грузным в синем мраке, затопившем диспетчерскую.
— Умнее… — проворчал он. — Все так. Кому он нужен теперь, такой ум. Да…
Я пожал плечами.
— Всегда лучше быть чуточку умнее.
Он долго, будто не доверяя, смотрел мне в глаза. Потом покачал головой.
— Я сам расскажу в Совете, — сказал я. — И постараюсь добиться, чтобы мне дали выступить по всеобщему вещанию. В тот же день. Так лучше и… лучше. Не нужно интервала. Успеют возникнуть слухи, а самое мерзкое, когда о смерти мечты люди узнают из слухов. Нет ничего честнее мечты, и смерть ее тоже должна быть честной. — Я потер ладонями щеки. — Я добьюсь. Ты мне поможешь.
Он медленно кивнул несколько раз. Сказал:
— Все так.
Я ободряюще подмигнул ему, он улыбнулся в ответ. Неловко потоптался.
— Так я лечу, — сказал он.
— Да, ты говорил, — ответил я, протянул руку к биоконтакту селектора и попросил: — Кофе сюда.
— Будешь работать? — спросил он.
— Да, посижу немного. Полетишь один?
— Но… — Он растерялся. — Ведь ты же сам…
— Нет, нет. Я имел в виду кого-либо из техников. На станции есть несколько аппаратов, которые нужно демонтировать или поставить на консервацию по крайней мере. Один ты справишься до утра?
— Ах вот ты о чем… Справлюсь. Там же есть какой-то штат киберобслуги.
— Ну, тогда счастливо.
Он не уходил.
— Она тебе не простит, если ты не поддержишь ее сейчас.
— Наверное, — ответил я. — Но если не простит, значит, и хлопотать не из-за чего. Разве я не прав?
— Ты прав, — сказал он. — Ты такая бестия, что всегда прав, но правота твоя — ни уму ни сердцу.
Я улыбнулся.
— Ну почему? — отчаянно спросил он. — Почему в этой жизни все так по-дурацки устроено?
— Я и на это могу ответить, — заявил я.
— Ну, ответь.
— Потому что все вот это, — я сделал широкий жест, обведя весь окружающий мир, — куда сложнее, чем укладывается вот здесь. — Согнутым пальцем я постучал себя по лбу. — Можно, конечно, плюнуть на все и поплыть по воле волн, тогда жизнь сразу станет очень простой и гладкой. Но перестанет быть человеческой, вот в чем штука.
Он опять помотал головой.
— А ты все такой же позер, — укоризненно проговорил он. — Все такой же… Ничего тебя не берет.
Я засмеялся и выпил свой кофе.
— Понимаешь… я даже не об этом. Ошибки были, есть и будут, все так, но я… Ведь посмотри, чем сильнее и добрее мы становимся, тем все это тоже возрастает. Наверное, это закон. Но неужели мы будем вечно подчинены ему? — Он запнулся. — Мы будем становиться умнее, сильнее. Когда-нибудь мы встретим других или создадим новую жизнь сами, все это будет раньше или позже, я знаю… но неужели размер и трагичность ошибок всегда, всегда будут возрастать пропорционально… величию мечты и мощи средств, призванных ее осуществить?
Он помолчал. Я слышал, как часто, глубоко он дышит.
— Не знаю, понимаешь ли ты это так, как я понимаю… Неужели через сто, двести, тысячу лет люди, решая проблемы, размах и красоту которых мы даже представить себе не можем, будут ошибаться — и даже не так, как мы, а стократ ужаснее? Неужели тоже будут убивать себя, не выдержав разочарования? Неужели тоже будут распадаться отношения, калечиться судьбы?
Я хотел было ответить, но он, боясь, что я прерву, заговорил еще быстрее, взволнованно, невнятно и как бы чуть задыхаясь:
— Дико думать, что реакция мира на наши ошибки всегда — всегда! — будет не уменьшаться, а возрастать. И тех, кто окажется лучше, чище, честнее, добрее… — он задохнулся, торопливо глотнул воздух и почти простонал: — ранимее нас… мир отхлещет во столько же раз больнее, во сколько их замыслы будут честнее и благороднее наших. Неужели когда-нибудь наши промахи, наше недомыслие, совершенно естественное, я согласен, не злобное, просто обусловленное уровнем понимания всего вот этого, — он неловко повторил мой широкий жест, — начнут взрывать звезды? Сталкивать галактики? Мы потеряли право на ошибки. И мы не можем застраховаться от них, потому что по природе своей не можем бездействовать… Что же будет? Неужели нет другого пути?
Наверное, можно было бы ответить ему примирительно: мы не знаем пока другого пути. Но этим его вопросам нельзя давать жить. Они задавят, если пытаться ответить на них, если будешь все время носить их в душе. Возможную ошибку начнешь видеть во всем — и в страхе перед нею не сможешь сделать ни единого движения, будто в параличе.
— Тезис, антитезис, синтез, — медленно сказал я. — Целеположение, выявление погрешности, коррекция. Нет другого пути. Абсолютно безошибочное действие — такая же абстракция, как, скажем, абсолютно твердое тело. Приближение к нему, как и ко всякому идеалу, асимптотично. И надо работать… корректировать, черт тебя побери, а не философствовать на пустом месте. И использовать каждый шанс, выжимать из каждой мелочи все возможности, чтобы стать хоть чуточку умнее. Потому что лишь это — лишь это, а не прибавление к каждой фразе слова «неужели» — поможет снизить процент ошибок. Понимаешь?
— Ты… — выговорил он. — Ты…
Он замолчал, и я молчал тоже. Мы все сказали друг другу. Я отвернулся и через несколько секунд услышал, как он тяжело затопал к двери, а потом раздался ее едва слышный пневматический вздох, и стало удивительно тихо.
Я подошел к окну. Моря не было видно, было лишь небо. Окончательно наступила ночь, и на фоне звездной тьмы бесплотной тенью промелькнул смутный призрак стремительно уносящегося гравилета. Он улетел. Он улетел туда.
Бесконечные густые потоки звезд пылали в небе. Я старался не смотреть вверх, не видеть этого чужеродного празднества — но слишком много звезд. Слишком они ярки. Я и взглянул. И словно в тот давний миг, когда я понял, что дом мой пуст, у меня стиснулось горло и мозга коснулась безумие. Но я выдержал. Я выдержал снова.
Я выдержал, но мне нечем было ответить на этот вызов.
И вдруг я понял. Почувствовал и поэтому понял — что это не вызов. Что это не злоба.
Нет. Этим исполинским грудам морозно сверкающих галактик, этим бесчисленным триллионам световых лет мертвой материи, гордой, отчужденной, вечной — так же как и людям, одиноко до боли. На меня смотрел беспредельный всемогущий мир, который тоже, как только мог, старался пробиться к нам — и у него тоже не получалось. Он звал и ждал помощи, ему не на кого было надеяться, кроме нас, а мы были еще слишком глупы, чтобы ему помочь. И он знал это. И ждал. И я ничего не мог сказать ему в ободрение, кроме маленьких, бессильных и все же единственно верных слов, единственно возможных слов.