— К своему скорди.
— Ф-фух, — облегченно вздохнул Коль, — слава Богу.
Тогда давай домой.
— Самое страшное, — проговорил скорди, трогаясь с места и полого поднимаясь, — что ты действительно выглядишь обрадованным.
— Это потому, что я действительно обрадован… И все об этом. Зачем тебе пульт, раз ты по первому слову летишь?
— Чтоб ты правил, когда хочешь. Но я же спецскорди, лесниковый. Ежели бы тебя где травмировало, я б сам соображал, что делать, куда везти, оказывал бы первую помощь…
— Знаешь, меня так и подмывает заглянуть под сиденье, не спрятался ли там кто.
— Ты только что оттуда вылез. Впрочем, для приятности можешь. Надо всегда делать, что хочешь. Для счастья необходимо и достаточно: а — делать и бэ — что хочешь. Ну, и цэ — чтобы получалось.
Скорди болтал и летел не шустро — может, давал ребятам время уйти подальше. Он едва не касался деревьев.
— А если хочешь того, чего не хотят другие?
— Так не бывает.
— Может, это в ваше время так не бывает…
— Ты теперь тоже живешь в нашем времени.
Коль качнул головой:
— Я в нем только пребываю.
— Плакса чертов, — сказал скорди. Больше они не разговаривали до самого скита, но когда скорди мягко опустился на поляну между сараем и крыльцом, откинул колпак и Коль шагнул наружу, то сзади раздалось: — Выметайся, о зловонный. Смердящий твой покров мне опротивел, и тянет пальцы в рот совать для облегченья рвоты.
Коль обернулся.
— Чей это сонет? — спросил он, едва удерживаясь от нервного смеха!
— Мой. — Скорди был крайне горд.
— Ты знаешь про пальцы?
— Книжки читаю художественные. Не в пример некоторым.
— Да ты, братец, корифей, как я погляжу, — пробормотал Коль и, на ходу стаскивая истекающую грязной водой одежду, вошел в скит. Все было прибрано аккуратнейшим образом. Все было так, как до.
Сидела у меня на коленях. Каких-то четыре часа назад. Нежная, упругая, женственная, совершенно близкая. Ведь мог бы…
Он вытащил штык. Повертел, наслаждаясь блеском лезвия. Кто-то вымыл его после картошки. Наверное, Сима.
Штык был тверд и сух. Штык был уверен в собственной правоте. Он не колебался бы ни секунды.
Расчекрыжить себе глотку — и все дела.
— Прикрылся бы, охальник, — ханжески протянул скорди. — Иди-ка сюда.
Скорди осторожно подполз:
— Не вздумай пырнуть меня своим рубилищем.
— Еще чего. Я на тебя влезу.
Он взобрался на колпак и стал вырезать над дверью, прямо по бревну: «Пансионъ для холостяковъ. Любое существо женскаго полу, переступившее сей порогъ, будет немедленно подвергнуто разстрелянию без суда и протчих сантиментовъ». Он резал долго, прилежно. Лес звенел. Легко сыпались на крыльцо деревянные крупинки. Потом подметать надо, предвкушающе подумал Коль, еще дело, полчасика уйдет… А там — обед… а там, глядишь, и на боковую…
— Слушай, звездный герой, — сказал скорди снизу. — Сколько тебе надо женщин?
— Ну, пары десятков хватит на первое время, — пробормотал Коль.
— А штаны от истощения не свалятся?
— Дур-рак ты и хам, — ответил Коль, спрыгивая с колпака на крыльцо.
Вырезал. Подмел. Еще только к полудню шло.
Обед… Лень было возиться. Уселся за пустым, чисто прибранным столом, бестолково поводил по углам глазами.
— Не выспался я нынче.
— Поплачь по этому поводу.
Коль хотел заорать на него, но не было сил. Не было ярости, этой спасительницы униженных и оскорбленных, — усталость, только усталость.
— Экий ты бездушный, — тихо сказал он.
— Ты что-то путаешь, я механический!
— Черта лысого механический… У нас вот на «Востоке» были механические… симпатичные такие, с лампочками, кнопочками, слова лишнего не скажут.
— Яко кабарги, только без лапок.
— Что же мне делать теперь? Я с тобой жить не смогу, прикончу, — вяло причитал Коль, а сам все чувствовал и чувствовал ласковую, округлую, почти преданную тяжесть у себя на коленях.
— Кишка тонка, — отозвался скорди из-за окошка.
— Интераптор опять выну…
— Ну и что? Постою-постою… ты помрешь, придут ко мне и вставят.
— Ты до той поры устареешь, тебя на слом сдадут, — сказал Коль злорадно, — на переплавку.
— He-а, меня в музей поставят, — возразил скорди. — Это, мол, самолетающий механизм, который выволок из болота Коля Кречмара, пережитка тяжелого прошлого, когда тот, воспылавши низменною страстию к девице Серафиме — а будь на ее месте какая другая, воспылал бы ровно так же, — аки сатир козлоногий бросался на нее неоднократно, но, достойный отпор получивши, задумал утопиться, и болото предпочел и реке, и озеру, ибо вода в них зело чиста, не для Кречмара, коий трясине зловонной да смрадной сродни. Во.
— Трепло, — сказал Коль.
Мягко скругленный прозрачный нос сунулся в открытое окошко — Коль погрозил ему кулаком.
— Подумаешь, цаца, — проворчал скорди обиженно. — Уж и пошутить нельзя.
— Можно. Шутить при желании надо всем можно.
— У меня не бывает желаний, — похвастался скорди.
— А я вот, понимаешь, не достиг…
— А по-моему, как раз достиг. После такой прогулки любой с желаниями лопать бы возжелал. Или решил объявить голодовку?
Прав, стервец, подумал Коль. Но не хотелось шевелиться. Как будто хотелось спать, но это лишь казалось, о сне и речи быть не могло. Слезы стояли у глаз, но наружу не выплескивались — наверное, там возник какой-то тромб. Он запирал все. Злобу. Любовь. Доброту. Ненависть. Сострадание. Восхищение. Презрение. Зазорно выпускать их наружу, недостойно. Стыдно. Не стыдно одно равнодушие. Одна ирония не зазорна.
Но равнодушны только мертвецы, и потому в душе горит такое…
А что теперь? Неужели иначе?
Человек открыт, и не может он утаить ни ненависти, ни любви своей. И всегда знает это, и все знают, и это нормально…
— Надо обедать, — сказал Коль решительно.
…Потянулись унылые дни. Насилуя себя, неспоро готовил еду.
Тупо съедал. Перебрасывался парой слов со скорди — тот больше дерзил да шутковал, чем отвечал по существу. И погода сговорилась с душой — задождило, затуманило, мелкая водяная пыль сеялась на блеклые леса. В скиту было промозгло, а во дворе и того пуще, Коль и носа не совал наружу — затопивши печь, лежал на протертом диванчике да бормотал из прочитанного когда-то: «Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить…» Совсем забросил бритье-мытье, лежал, как зверь лесной, коим и был. Скорди первое время пытался растормошить его — хоть как, хоть перебранку затеявши; Коль не отвечал, пролеживал бока.
А там и осень подлетела, все постепенно разгоралось золотом, будто солнце проглядывало из-за туч, будто скит окружили драгоценной стеной, кое-где пробив ее зелеными брешами елей. Над поляной, над умирающим лесом, поминутно ныряя в дым облаков, трепещущими медленными клиньями летели птицы, тоскливо кричали, надрывая слезными голосами пустую душу.
Спал плохо, потому что не уставал днем. А спать тянуло: если вдруг удавалось задремать, лезли в глаза сны, сладкие до одури, и просыпаться ни к чему; да просыпаешься все же… Скорди советовал плюнуть на дождь и пойти по лесу побродить… Да что проку? Осточертели красоты лесные, опостылело ручное зверье… И белки приходить перестали; не встречал, не привечал — отвыкли.
Был один с поганым кибером-ругателем. Тот все жужжал из-за окошка, грозил пролежнями, лихорадкой, смертью от сердечной недостаточности — Коль полеживал себе, ясно чувствуя, как с каждым днем труднее вставать. Ну и пусть.
Потом скорди исчез — Коль даже плечами не пожал. У всех свои дела.
Однажды проснулся — изумился вяло, как посветлело в скиту. Потом понял — снег. Откинул доху — теперь он спал не стелясь, не раздеваясь, — спустил с дивана отмякшие ноги. По полу несло холодом. Поджимая пальцы, встал, подковылял к окошку — навалило по самую раму, и снег продолжал медленно падать в морозном безветрии — крупный, сказочный, чистый.
Стал топить печь, вспоминая Лену, как в такое же утро повстречались они первый раз и как убегала она, вскидываясь, проваливаясь глубоко, оставляя таять в сизом воздухе срывающиеся с ноздрей тонкие облачка, — а он стоял, очарованный и молодой.