А веселый наводчик Максим Гребенка при этом уверял всех, что первые слова, которые произнесет Пферд, будут не очень приличными, ибо других от своего хозяина он не слышал.
Нет, никак не мог Пферд заменить Прохорову покойного Федьку. Душа Отца томилась по-прежнему. Раньше, когда Федька был жив, в минуту острой сердечной тоски по дому, по далекой елецкой земле, можно было подойти к Федьке, положить руку на его теплый, нежный храп, вздохнуть и сказать:
— Так оно, брат Федька!
И Федька, ответно вздыхая, фыркал в ладонь, будто отвечал:
«Ничего, Отец, живы будем — не помрем. Наше дело солдатское!»
А этот вороной дьявол лишь отчужденно косит фиолетовыми своими белками да по-немецки скалит желтые зубы. Что такому скажешь?!
Однажды, когда на востоке уже алело, Прохоров совершал четвертый за ночь рейс на батарею. Другие подвозчики уехали вперед, он был один с Пфердом в этот торжественный и всегда милый час пробуждения природы.
Свежей прохладой тянуло из леса, ноги у Пферда, по самые колени мокрые от росы, блестели как лакированные. Таинственная тишина была разлита кругом. Но вот в кустах чувикнула какая-то птичка — из тех неугомонных певуний, которые просыпаются раньше всех в мире. И вдруг сразу, как бы в ответ на птичий щебет, послышался далекий глухой удар и вслед за тем тяжелый вой, вой приближающегося снаряда.
Пферд поставил уши торчком, тревожно заржал. Грохнул взрыв. Подхватив вожжи, Прохоров обернулся и увидел позади себя в рассветной мгле черный фонтан земли и пыли. На горе сейчас же громово ответили наши батареи.
Снова Прохоров услышал вой и свист — на этот раз снаряд разорвался впереди в лесу. Пферд осел на задние ноги, попятился, замотал головой.
Всей кожей Прохоров почувствовал, что третий снаряд немец положит в его двуколку, очутившуюся в вилке, или рядом. Он яростно стеганул Пферда кнутом, задергал вожжами, но испуганный конь только тоскливо визжал, пятился и не шел. Не помня себя, Отец в отчаянии закричал:
— Давай!.. Федя!.. Давай!
Пферд рванулся галопом вперед, и сейчас же со страшной силой раскололся воздух, ослепительно ярко вспыхнув позади Прохорова, потом навалилась черная тьма, и он потерял сознание.
Очнулся Прохоров от радостного птичьего свиста и щебета. Он решил, что лежит в лесу, но, открыв глаза, увидел склонившегося над ним наводчика Максима Гребенку и понял, что находится у батарейцев. Орудия молчали, и, пользуясь затишьем, птицы давали свой обычный шефский концерт для бойцов.
— Как я к вам попал-то? — слабым голосом спросил Отец.
— Пферда своего благодари, — улыбнулся Гребенка. — Сам прибежал на батарею. И тебя привез. Тебя, видать, чуток контузило. Можешь встать?
— Могу! — сказал Отец, поднимаясь. — Неужели… сам прибежал?
— Сам! Его царапнуло осколком малость.
Пферд стоял под деревом, опустив голову. На его крупе темно-вишневым сгустком запеклась кровь, и когда мухи садились на рану, дрожь пробегала по его потной, остро пахнущей коже.
Отец подошел к Пферду, деловито осмотрел рану, отогнал надоедливых мух, поправил спутанную челку и молча положил ладонь на его влажный теплый храп. И Пферд покорно принял хозяйскую ласку.
— Вот тебе и немец! — сказал Гребенка, с уважением глядя на Пферда.
— Он не немец, — убежденно возразил Отец. — Это русский конь. Его немцы где-нибудь в колхозе забрали, ну и попортили затем, конечно. А он русский.
— Откуда ты знаешь, что он русский?
— Да уж знаю… фашист на такое неспособный! И понимает он все — вот что!.. Ну, ехать мне надо!
— Доедешь сам?
— Доеду!
Отец залез в двуколку, дернул вожжи и, чмокнув губами, прикрикнул:
— А ну, Федя, давай… домой!
Пферд ленивой рысцой затрусил по лесной дорожке, испещренной веселой игрой света и тени.
— Договорились! — сказал вслед Отцу и Пферду наводчик Максим Гребенка.
НА ШОССЕ
Когда Груня Купавина из далекого ярославского колхоза «Красный луч» уезжала на войну, дядя ее Дмитрий Михайлович, старый солдат, инвалид и георгиевский кавалер, обидел девушку смертельно.
Он скептически оглядел толстенькую, короткую фигурку племянницы, вздохнул и сказал густым басом:
— Нет, Грунька, не солдат ты!
— Если я противоположного пола, это еще ничего не значит! — вспыхнув, отрезала Груня.
— Противоположный пол тут ни при чем! У другой бабы и рост и осанка — хоть в гвардейцы ее записывай. Взять мою покойницу, царство ей небесное. Она, бывало, оседлает технику, ухват там или кочергу, — куда мне против нее! Я сейчас руки кверху: «Сдаюсь на милость победителя!» А у тебя видимость не солдатская!
— Уж какая есть, дядя Митя! Она мне не помешает стрелять в фашистов.
— Стрелять, конечно, не помешает. Может, ты даже попадешь в какого-нибудь фон-барона. С перепугу. А вот в плен врага никогда не возьмешь. В плен взять — это самое трудное: это значит сильно противника напугать.
И дядя Митя ласково зажал жесткими пальцами крохотный, но очень самостоятельный Грунин носик.
— Пустите, дядя Митя! — окончательно рассердилась Груня. — Цыплят по осени считают. И вообще… давайте прощаться, а то я из-за вас на станцию опоздаю.
Много месяцев спустя после этого разговора Груня Купавина в побелевшей от солнца и частых стирок гимнастерке, с тяжелой винтовкой за плечами и с красным флажком в руке стояла у развилки шоссейной дороги недалеко от города, вчера лишь взятого штурмом гвардейцами Н-ской части. На фронте стрелять ей не пришлось: она стала регулировщицей.
Четко взмахивая своим флажком, Груня пропускала машины, мчавшиеся на запад, и думала:
«Так дело пойдет — я, пожалуй, скоро буду под самым Берлином регулировать!»
Перед вечером на шоссе остановилась запыленная, видавшая виды полуторка. Из шоферской кабины вылез водитель — черный, как дьявол, от загара и дорожной грязи, в засаленной, сдвинутой набекрень пилотке.
Он вежливо козырнул Груне и спросил медовым голосом:
— Тут поблизости не валяется ли вражеская техника, товарищ ефрейтор? Покрышек бы разжиться в запас!
— Их в городе били, — сухо сказала Груня.
— Жаль, что не здесь. В городе, поди, все уже комендант подобрал! Покурить желаете? А то ведь солдат без цигарки все равно что кипяток без заварки.
— Некурящая!
— Что же вы не научились? К вашей красоте очень пойдет самокрутка. Прошу!..
— Я на посту стою, товарищ сержант!
— Меня, между прочим, Сережей зовут. А вас?
— Вы бы ехали, товарищ сержант!
Веселый водитель, поняв, что с суровой регулировщицей каши не сваришь, притворно вздохнул, козырнул вторично и заявил:
— И то… надо ехать. Мне сегодня же и обратно. А вы не боитесь здесь одна стоять, товарищ ефрейтор?
— Кого же мне бояться? Уж не вас ли?
— Зачем меня! Кругом в лесах фашисты бродят одичавшие. Их здесь сотнями, а то и тысячами вылавливают. Как бы они не присватались к одинокой девушке.
Груня гордо поправила свою винтовку и сказала:
— Ну, я их быстро отсватаю. Счастливого пути, товарищ сержант! Не теряйте золотого времени.
Черный сержант улыбнулся, показав Груне все свои тридцать два зуба, залез в кабинку, дал газ и умчался.
Наступил вечер. До смены было часа три. Машины больше не пролетали мимо Груни, и ей стало скучно.
От скуки она тихо запела песню, которую очень любили петь регулировщицы ее части.
Песня называлась «Прощанье», и достоинство этого произведения заключалось не столько в его мелодичности, сколько в длине: по Груниным расчетам, ее должно было хватить до конца дежурства.
Шагая по пустынному шоссе туда и обратно, Груня за час успела в песне попрощаться с отцом, с матерью и дедом и находилась на полпути к бабушке, как вдруг услышала позади себя, в придорожных кустах, какой-то шорох.
Она обернулась и застыла на месте: перед ней стоял гитлеровец.
Это был здоровенный, красномордый верзила в изодранном мундире, с автоматом в руках.