— Это можно, — отвечает черт. — Сейчас я вас перекину в Германию, и вы, ваше превосходительство, сами выберете себе подходящую Маргариточку.
Не успел генерал фон Кок моргнуть, как очутился в Берлине.
Подлетают они с чертом к одному дому.
Черт говорит:
— Загляньте, ваше превосходительство, в окошко. Там как раз сидит прелестная Маргариточка. Она вас может полюбить.
Заглянул генерал в окошко, видит: сидит за столом девица, тоща, как сушеная вобла, щечки зелененькие, носик остренький-преостренький, жует картофельную шелуху.
— Не подойдет, — говорит генерал фон Кок и даже плюется. — Это мумий какой-то, а не прекрасная девица.
Подлетают они с чертом к другому окну.
Заглянул генерал фон Кок в окошечко: сидит за столом девица тощей первой. Плюнул генерал, полетел к третьему окну. Заглянул — та же картина.
Так они одиннадцать окон облетели.
Заглянул генерал фон Кок в двенадцатое окно, а там шкилет сидит, пронеси господи! Генерал с перепугу аж на землю свалился, затылок ушиб.
Стоит, потылицу трет и черта ругает.
— Какого черта, — говорит, — вы мне эти шкилеты показываете? Вы же мне обещали прекрасную девицу предъявить. Маргариточку! А это что?
Черт руками разводит.
— Других нет, ваше превосходительство. Я не виноват, что Гитлер германскую девицу до такого околелого вида довел. Чем богат, тем и рад. Берите какие есть.
— Пусть их Кощей Бессмертный замуж берет. Незачем было меня от дела отрывать.
Стал генерал с чертом ругаться.
Генерал кричит:
— Убирайтесь вон! Не продам я свою душеньку!
А черт ему:
— И не надо. Я ее так, задарма, получу.
— Как это «задарма»?
— Очень просто. На вас фюрер серчает. А на какого немецкого генерала фюрер серчает, того обязательно или кондрашка хватит, или он в воздушную катастрофу угодит, или разрыв сердца с ним произойдет. Вот и с вами тоже несчастный случай скоро должен случиться. Тут я вашу душеньку и зацапаю.
Генерал черта за такие слова по рылу.
Ударил и вдруг видит: сидит он один над картой. Скучно ему стало. Да и верно ведь, заскучаешь. Отступать надо, а куда — неизвестно: то ли в поле, то ли в лес, то ли в болото…
НЕПРИХОТЛИВАЯ ВОШЬ
Жил-был на Восточном фронте солдат Фриц. И жила в нем вошь. Солдат чешется, вошь питается, дни идут. Вот убили Фрица. Что вше делать? Изловчилась вошь и перелезла на унтер-офицера Ганса. Унтер-офицер чешется, вошь питается, дни идут. Вот и Ганса убили. Тут загрустила вошь.
— Только устроилась, и опять надо на новую квартиру переезжать.
На фронте долго грустить не приходится. Наклонился над убитым Гансом обер-лейтенант Макс, а вошь — не будь дура — взяла да перелезла к нему на штаны. «Ничего, — думает, — проживу! Главное, чтобы тепло было и не дуло!»
Офицер чешется, вошь питается, дни идут. Поехал офицер к генералу с донесением. Вышел из машины, а русская бомба как шарахнет. И вошь взрывной волной бросило самому генералу за воротник.
— Ах! — сказала вошь. — Я, кажется, опять переехала!
Вызвали генерала к самому Гитлеру на доклад. Генерал сел в машину и поехал. Генерал чешется, вошь питается — едут.
Приехал генерал Гитлеру докладывать, а вше любопытно на фюрера поглядеть, она и выползла на генеральский мундир. Генерал наклонился, вошь не удержалась и угодила Гитлеру в рукав. Притаилась там и сидит. Наступила ночь. Лег Гитлер спать, а вошь осмелела и стала им питаться. Гитлер чешется, вошь питается, часы идут. На рассвете Гитлер не выдержал и закричал страшным голосом:
— Кто смеет мною, фюрером, питаться?!
Вошь отвечает:
— Это я, вошь, вами питаюсь!
— Да как ты смеешь мою чистокровную кровь пить?! Ты что, вошь, сумасшедшая?!
— Нет! — отвечает вошь. — Я не сумасшедшая. Я неприхотливая: ты, фюрер, океаны человеческой крови выпил, дай мне твоей хоть с осьмушку наперстка испить!
— Ох, уничтожу я тебя сейчас, нахалку!
— Руки коротки, фюрер! Я при тебе буду, вместо совести жить. От совести ты освободился, а от меня нет тебе спасения. А уничтожат меня только вместе с тобой!
С той поры и одолела Гитлера бессонница. Это его по ночам неприхотливая вошь вместо совести грызет. Гитлер не спит, чешется, вошь питается — дожидаются они своего конца.
ДОГОВОРИЛИСЬ!
Огневые позиции батарея занимала на довольно высокой горе, поросшей густым орешником. Орех — веселое дерево, его любят птицы. Птиц здесь было множество, и казалось странным, что даже свирепые громы артиллерийской пальбы не заставили синиц, кукушек и зябликов эвакуироваться из родимых гнезд. По-видимому, беспечные пернатые по птичьему своему легкомыслию решили, что просто в этом году выдалось такое грозовое лето.
Снаряды на гору доставлялись конным транспортом на двуколках. Дорога шла лесом, скрытно, и подвозчики боеприпасов преодолевали опасный путь без особых помех.
Но однажды во время яростной артиллерийской дуэли, неожиданно вспыхнувшей между противниками, немецкие батареи положили несколько снарядов на подходы к горе и наделали беды. Одна двуколка со снарядами взлетела в воздух, а кроме того, осколками у подвозчика Прохорова — молчаливого, серьезного, пожилого солдата по прозвищу Отец — убило его рыжего толстого мерина Федьку.
Потеряв Федьку, Отец затосковал так, как будто он лишился родного человека.
Ему говорили:
— Что ты, Отец, горюешь? Жив остался после такой петрушки, радоваться надо, а ты… скис, как опара!..
Отец только рукой махнул:
— Мы с ним земляками были: я елецкий и он елецкий…
— Тебе сам мерин покойный говорил, что он елецкий?
— Не мерин говорил, а я сам знаю. Когда нам этих коней пригнали, люди говорили, что это елецкие лошади. Да у нас действительно в колхозах конь как раз такой: рыжий, словно солнышко, и в теле…
Вскоре Прохоров получил другого коня — трофейного. Это было высокое, костистое, сильное животное вороной масти. Глаза у него были диковатые, шалые, с белками фиолетового отлива.
Передавая Отцу нового коня, старшина Глухарев сказал:
— На, Прохоров, получай. Владей, Фаддей, моей Маланьей! Конь хороший, не сомневайся. Мы его Пфердом назвали.
— Как?
— Пфердом. Ведь он немец. А по-немецки лошадь будет Пферд.
Отец помрачнел, скептически оглядел Пферда, сплюнул и сказал с нескрываемой обидой в голосе:
— Не стану я на немце ездить. Мне русской нации конь нужен — и все тут!
Глухарев засмеялся.
— Лошади, Отец, все одной нации — лошадиной. Хоть елецкий, хоть немецкий — конь, он и есть конь. Бери, Прохоров, не задерживай меня!
— Не возьму, товарищ старшина! Давайте русского!
Подошел лейтенант Лисицын и, узнав, в чем дело, сказал, улыбнувшись:
— Не понимаю вас, Прохоров! Отличный конь! Цветок душистых прерий, а не конь!
— Мне, товарищ лейтенант, этот цветок не нюхать. Мне на этом цветке работать придется, да еще под огнем — вот что!
— Но он же, видно по всему, добродушная тварь и с хорошим характером.
Лейтенант поднял руку, чтобы потрепать Пферда по крутой шее, но «добродушная тварь» вдруг прижала уши к голове и, оскалив желтые зубы, попыталась укусить своего адвоката.
— Видали?! — обрадовался Прохоров. — Вся повадка фашистская! Да он русского голоса вовсе не признает, товарищ лейтенант. Я своему покойнику, бывало, только скажу: «Давай, Федя!» — и все в порядке. А этот! Сами видите — он по-русски ни бум-бум не понимает!
— А вы его кнутом! — строго сказал лейтенант Лисицын. — Этот язык он поймет, можете не сомневаться!
— Освободите от Пферда, товарищ лейтенант, прошу вас всей душой!
— Довольно, боец Прохоров! Берите коня и ступайте.
Отцу пришлось смириться, и он стал хозяином Пферда.
…Службу трофейный конь нес исправно, но отношения между Пфердом и Отцом оставались прохладными. Для Прохорова Пферд по-прежнему был «немцем», и помня завет лейтенанта Лисицына, он общался со своим четвероногим помощником главным образом на языке кнута. Глядя, как Отец, бранясь, настегивает Пферда по гладкому крупу, а тот лишь возмущенно крутит хвостом, протестуя против столь неделикатного с ним обращения, батарейцы утверждали, что Отец в конце концов научит его не только понимать, но даже и говорить по-русски.