И еще несколько раз повторился этот как будто беззаботный и ничего не значащий смех, без эха замирая на безлюдном спящем Новом Святе. Именно "словно бы тень серебристого смеха". "Легкое колыхание тишины, просто дрожание атмосферы" (взятые в кавычки фразы — цитаты из Конрада). Легчайший звук, будто и вправду, соприкоснувшись, звякнули серебряные цепочки… Но это не был ее (Барбры) смех — это была очередная актерская выходка, великолепное подражание Хохотушке Энн. Такси тронулось, но вдогонку еще долго неслись серебристые (быть может, предостерегающие) трели.
Такси в те годы внутри обычно были разделены стеклянной раздвижной перегородкой. Вахицкий заметил, что капитан перегородку задвинул, чтобы водитель не мог слышать, о чем они говорят. Сильная рука опустилась на плечо Леона. Он почувствовал, что панама сползает ему на лоб… О… О!..
— Что вам сказал подполковник Собичин? — услышал он.
Вопрос был задан неприятным, очень резким тоном.
Чувство обиды, оскорбленного достоинства шевельнулось было в душе Леона, но тотчас исчезло, придавленное глыбой хмельного равнодушия, темными парами "Бачев-ского" и смежающей веки сонливостью. Рессоры такси укачивали Вахицкого, словно мягкая постель. Он сделал над собой усилие и, преодолевая сопротивление постороннего предмета, который по-прежнему ощущал вместо языка во рту, произнес:
— Ка-а-кой Со… Собичин?..
— А тот улан, с которым вы разговаривали у окна! — услышал он негромкое, но явно недружелюбное восклицание. И снова рука тряхнула его за плечо.
Что со мной? Почему я никак не реагирую? — мелькнуло у него в уме. Тут он увидел прямо перед собой серебристо поблескивающий галстук и сразу припомнил разговор с подполковником. Его охватило волнение. Как-никак была задета честь польского мундира! Некто в нашем мундире чуть ли не с пеной у рта утверждал, что ненавидит поляков. Непременно нужно в этом разобраться, нужно, чтобы… Но тут ход мыслей Вахицкого оборвался. В воображении, вытесняя галстук, замаячила фотография, украшающая один из сборников Конрада. Лицо немолодого уже человека с подстриженной седеющей бородкой и набрякшими веками. Лицо бывшего капитана парусника. Что ему опять понадобилось от Леона — да еще в эту до омерзения неприятную минуту, когда чужая рука нахально опустилась на его плечо?
"Нахально… — повторил Вахицкий, с трудом собравшись с мыслями, — нахально". И, произнеся про себя это слово, что-то понял, а фотография тут же исчезла — словно выполнила свою задачу и больше не была нужна. Задача же заключалась в том, чтобы напомнить ему: осмелившаяся вести себя неподобающим образом рука придает ситуации неподобающий характер. Чистота — как будто сказала фотография. У Леона стало легче на душе, хотя в хмельном дурмане он не мог толком понять, почему должен реагировать именно так, а не иначе. И он просто стиснул зубы. Чужая рука ослабила хватку. Голова Леона склонилась на плечо, и он вдруг почувствовал, что летит в черную бездну. И заснул сном мертвецки пьяного человека, лишился сознания — вероятно, всего на минуту или самое большее на несколько минут: дольше поездка от Нового Свята до Каровой не могла продолжаться. Очнулся он уже стоящим на тротуаре перед входом в "Бристоль". Как и когда он там очутился, куда уехало такси, Вахицкий понятия не имел. Чернильное, непроницаемое пятно. В каком-то оцепенении, держась преувеличенно прямо, он шагнул вперед. Что-то стеклянное с некоторым сопротивлением повернулось перед ним (это была вращающаяся дверь), мелькнул освещенный холл, и наконец он оказался в плавно поднимающемся вверх лифте.
— Тут одна дама хотела вас видеть, — сказал ночной портье, наверняка заметив, в каком он состоянии.
— Да… а… ма? Ка… кая?
— Минуточку! Как только увижу, пошлю ее к вам в номер.
Леон не ответил — просто не нашел для этого сил. Едва он закрыл за собою дверь, в комнату постучали. Уже без галстука и пиджака, он выглянул в коридор. За порогом стояла довольно элегантно одетая, но вызывающе накрашенная молодая женщина из категории платных партнерш для танцев — не самого низкого пошиба.
"Бристоль", а вернее, ночные швейцары, получая за это свою долю, порой проявляли заботу о постояльцах гостиницы. Женщина улыбнулась.
— Ха-а… — с трудом произнес Вахицкий, поняв, в чем дело. — Из… вините меня. Вы, наверное, перепутали но… номер…
Закрыв дверь и даже не сложив аккуратно брюки, чего с ним никогда прежде не случалось, Леон в пижаме бросился на кровать. Меня напоили, просто напоили! — сразу понял он, когда, проспав несколько часов, проснулся в состоянии тяжелейшего похмелья. Шторы на окнах розовели, рассвет уже сменился утром.
VII
Н-да, странная вышла история. Самое скверное, что спустя несколько дней Леон уже не мог с уверенностью сказать, где была правда, а где пьяные виденья. Никогда в жизни еще голова его так не подводила. Чернота в памяти не только не рассеивалась, а, напротив, словно разливалась вширь, стирая все следы. Говорил ли подполковник что-нибудь про свою ненависть? Отвозил ли потом кто-то его (Вахицкого) на такси или не отвозил? Опускалась ли чья-то нахальная рука на его плечо — или и этого не было? Одно только, кажется, не вызывало сомнений: те, кому нужно, прекрасно знают, что могут думать о нас украинцы, призванные в польскую армию, и уж конечно ни для кого не секрет, какие чувства владеют теми редкими исключениями, которые, будучи кадровыми военными, дослужились до высоких чинов. Ведь на каждого офицера имеется досье. Следовательно, если рука, осмелившаяся вести себя неподобающим образом, существовала в действительности, то ею управляло вовсе не желание узнать что-либо о подполковнике, а, скорее, что-то иное. В этом Леон был уверен. Рука стремилась… Тут Вахицкий, не смея довести свою мысль до конца, только вздрагивал. Ясно было, что к нему отнеслись без должного уважения.
В конце концов он решил рассказать кому-нибудь о том, что произошло. Только кому? После недолгих колебаний он остановился на двух вице-министрах, о которых по рассказам матери знал, что они отличаются порядочностью и не применяют в политике недозволенных приемов. Адвокату Гроссенбергу так никогда и не довелось узнать, кто были эти господа: вице-министров в любом государстве было и будет предостаточно. "Порядочных людей по фамилии лучше не называть", — заявил впоследствии Вахицкий. Как это ни смешно, он, пожалуй, был прав. Выражение "порядочность" в те времена имело едва ли не отрицательный оттенок. Варшавский шлягер: "Я расчетливый подлец, вот и хорошо!" — такой, казалось бы, трогательно-плутовской, отдающий Повисльем — добрался до министерских кабинетов и там, в устах государственных мужей, звучал, гм, довольно-таки тревожно. Шлягер этот, можно смело сказать, занимал второе место после официально признанной песни легионеров "Мы, Первая бригада".
Мы, Первая бригада,
Дружина мы стрельцов!..—
пелось при каждом более или менее подходящем случае: например, на открытии или закрытии конгресса ученых либо эсперантистов. Публика вставала со своих мест и снова садилась, шаркая ногами. Организацией подобных конгрессов и торжеств обычно занимался какой-нибудь старый легионер, осыпанный наградами полковник, по прихоти Маршала назначаемый то на одну, то на другую высокую должность. Дед мог буркнуть: "Приказываю вам с сегодняшнего дня быть эсперантистом!", и полковник без разговоров становился последователем Заменгофа[72]. Итак, спев песню, публика садилась, и полковник тоже усаживался в свое кресло, с тою лишь разницей, что рот у него оставался полуоткрыт, и сидящие рядом могли слышать, как он напевает: "Я расчетливый подлец, вот и хорошо!"
Однако — ближе к делу! Порядочность, как позиция, кардинально отличалась от позиции расчетливого подлеца. Поэтому, когда какую-нибудь шишку называли порядочным человеком, многие воротили нос. И добавляли со смешком: "Катон!" Либо: "А, это так называемый реформатор!" Иной же раз можно было услышать и такие поразительные заключения: "Этот из тех, которые, если не воруют сами, думают, что все остальные непременно должны воровать! Вы понимаете, что я имею в виду?" И собеседник согласно кивал в ответ.