В этом уже содержится некий намек, подумал бы каждый из нас, особенно если б мы знали, сколько загадок скрывает в себе "Спортивный"; взять хотя бы теорию Вахицкого о том, что ресторан субсидируется генштабом. Кто его знает, звучит это фантастически, но лучше держаться подальше, вдруг там сталкиваются интересы каких-нибудь разведок! — подумали бы мы и поспешили унести ноги. Так повел бы себя всякий нормальный человек, поскольку нормальные люди не любят, когда мороз пробирает их по коже, притом не в кино на фильме ужасов, а в собственной, сугубо личной жизни. Но вся штука в том, что Вахицкий (будучи нормальным) сильно отклонялся от нормы.
Короче говоря, для него Барбра не только не была мелкой помехой, дамочкой из породы тех, что мешают мужчинам сосредоточиться, а напротив — была частицей чего-то леденящего кровь. Поскольку же Леон питал слабость ко всему, что внушало ужас, то, как легко догадаться, и по отношению к ней дал слабинку. Любовь, быть может, слишком высокое слово, однако, с другой стороны, разве любовь — это не своего рода проявление слабости?.. Возможно, поэтому бородатая тень капитана парусника, известного в литературе под фамилией Конрад, перестала маячить на дорожке возле столика Вахицкого в "Спортивном" и оттого же, вероятно, он прекратил повторять свое "Не дам, не дам ее обидеть"…
А скорее всего, в этом уже не было нужды. Подумайте сами: разве может женщине грозить что-нибудь только потому, что она является чьей-то слабостью?
V
Как знать, не по причине ли этой же самой слабости Вахицкий в тот вечер в полуконспиративном храме "Прометея" утратил присущую ему невосприимчивостъ к спиртному и кому-то удалось его напоить? Лорд Джим перед позорным бегством с "Патны" (так назывался пароход) наблюдал через люк, как изъеденная ржавчиной металлическая переборка судна, в носовую часть которого уже ворвалось море, под напором воды выгибается, готовая с минуты на минуту треснуть… Подобная водонепроницаемая перегородка треснула в Леоне, и его захлестнули волны Бачевского (в те годы самого популярного производителя водки).
Поэтому, лежа наутро (на рассвете) в своей постели в гостинице, уже после "целительной" бутылки портера, Леон видел перед собой только непроницаемую черноту. Он не помнил почти ничего из того, что происходило и о чем говорилось за ужином. За исключением нескольких сцен, типичных для пьянки, хотя при этом… при этом…
Леон снова наполнил стакан и поправил подушки. Как же оно все-таки было? Шум, звон стекла, смех и болтовня сосидов, говорящих все разом. И вдруг сидящий напротив, чуть наискосок, подполковник перестает любезничать с певицей и через стол обращается к нему. Он что-то говорит по-польски. Но что? Вахицкий видит, как сверкают крепкие белые зубы подполковника. "Ну конечно же, конечно! Вспомнил!" — вслух воскликнул Леон и сел на постели. Обычная пьяная перебранка, чуть не превратившаяся в скандал.
— Мне не нравится, что вы не уделяете внимания своей соседке, — поначалу шутливо произнес подполковник.
— Вы обо мне? — услышал Вахицкий рядом с собой голос Барбры.
— О вас, милостивая сударыня, — ответил подполковник. Было в нем что-то от офицеров прежних времен, которые умели с любезной улыбкой говорить штатским дерзости, вроде того что "Ваша физиономия мне не нравится!". Как и те офицеры, подполковник держался с заученным холодным шиком. — Почему бы вам, — обратился он к Леону, — не поцеловать своей невесты?
Смех, поднятые рюмки, кто-то захлопал в ладоши, кто-то воскликнул:
— Верно!
— Возможно, он бы и поцеловал, если бы был моим женихом, — снова услышал Леон рядом с собой знакомый низкий голос.
— Ни, сударыня, ни. Нияк не можу на це позволить, — еще холоднее ответил на это уланский подполковник. Он по-прежнему говорил шутливым тоном, хотя шутка в его устах прозвучала довольно-таки агрессивно. Однако, упаси бог, агрессивность эта не выходила за рамки хорошего тона и не порочила офицерского мундира. Подполковник прищурился и опять сверкнул зубами. — Будьте любезны, сделайте это для нас, — сказал он через стол.
Леон не мог припомнить, что он ответил. Может быть, просто спросил:
— А что именно?
— Поцелуйте свою соседку справа, свою невесту! — отчеканил подполковник.
Он наверняка был пьян, но пьяны были все. Снова кто-то зааплодировал. Смех, даже "браво, бис!". Голубоватая бутылка в чьей-то руке, как будто низко поклонившись Леону, приблизилась к его рюмке. И опять черным-черно. Пустота. Как он на это отреагировал? Что ответил? Он помнил только, что чувствовал себя неловко. Страшно неловко.
— Ну как, поцелуете или нет? А то я буду стрелять! — вдруг произнес улан. Если он по-прежнему шутил, то сейчас об этом нужно было догадываться — ни глаза его, ни сверкающие зубы не шутили.
Опять чернота. И то же ощущение ужасной неловкости. Так может себя чувствовать только штатский, столкнувшийся в обществе с задирой воякой. Ибо мундир на чужих плечах всегда имел преимущество перед собственным пиджаком. Особенно в те времена! Чернота, пусто.
И вот слегка уже расплывающийся перед глазами Леона подполковник достает из заднего кармана револьвер и хладнокровно снимает с предохранителя. Клик! Певица в вышитой блузке глубоко втянула в себя воздух, словно собираясь взять необычайно высокую ноту. Возможно, ноту отчаяния и тревоги. Опять бутылка склонила головку перед Леоном. Одновременно через стол к нему протянулась рука подполковника, и с тупым недоумением нетрезвого — увы! — человека Вахицкий увидел в каких-нибудь десяти сантиметрах от себя нацеленное на него дуло. Черное отверстие глядело ему прямо в левый глаз.
— Поцелуете или нет, спрашиваю в последний раз! — сквозь зубы процедил улан.
Увы! Тысячу раз увы! Происходящее не могло вызвать страха — слишком уж все было абсурдно! Леон помнил, что, глядя в дуло, ощущал лишь некоторый дискомфорт. Естественное смущение человека, попавшего в глупое положение. Продолжалось это довольно долго, но… насколько он теперь мог припомнить и мысленно воспроизвести случившееся… похоже, ему почудилось, что над ним смеются. А может, его и вправду выставили на посмешище? О… о… о! — застонал он.
Волна морального похмелья, худшего из всех возможных разновидностей этого состояния, будто ударила ему в лицо: Леону вдруг показалось, что накануне он вел себя недостойно, что, возможно, его поймали на каком-то бесчестном, непорядочном поступке. Позор. Позор! О… о… Но на столе в его номере стояло еще несколько непочатых бутылок. Леон вскочил и откупорил сразу четыре. Стакан светлого пива и черного портера, еще стакан. И вдруг застывший в своей отвратительной неподвижности комфортабельный гостиничный номер помчался куда-то в пространство, словно его прицепили к локомотиву. Леон почувствовал себя лучше и вернулся в кровать. Ночь была такая жаркая, что он укрывался только простыней. Что же еще? Что?.. — спрашивал он себя. И вдруг снова приподнялся на подушках… Ах ты черт! — невольно вырвалось у него.
Потому что внезапно он увидел другую картину.
…С этим же подполковником они уже в самых что ни на есть приятельских отношениях. Уже оба вышли из-за стола и стоят в нише узкого окна, выходящего в темный варшавский двор, над которым светятся огоньки других узких окошек. Подполковник приближает к нему лицо. Он что-то говорит, понизив голос. Их роднит вместе выпитый "Бачевский". Леон ничего не может понять. Что, что, как? Однако, ему показалось, улан говорит что-то очень важное. А какое у него при этом лицо! Темная прядь волос упала на висок. Такого страстного, такого удалого лица Вахицкий в жизни еще не видел.
— Пане Вахицкий, — слышит он голос, словно вырывающийся из стиснутого горла, — вы не представляете себе… не представляете…
— Вы о чем, полковник? — спросил Леон.
— Вы не представляете, как я йих… всих йих ненавижу!
— Кого?
И тут офицер в мундире подполковника польской армии озирается вокруг и, по-прежнему стоя лицом к окну, указывает рукой сперва направо, потом налево. А там — справа и слева — стоят совершенно незнакомые люди, которые как раз… как раз говорят по-польски. На кого же он, стало быть, указывает? На поляков?