— Послушайте, коллега, — сказал Гроссенберг после нескольких приветственных фраз. — Не могли бы мы за чашечкой кофе вместе обсудить дело моего знакомого Леона Вахицкого? Почтамт подал на него в суд, но ведь это сплошное недоразумение. Я уверен, обвиняемый никакой телеграммы в Мюнхен не посылал и…
— То есть как это? Вы ничего не слышали и не знаете?
— О чем?
— Нам пришлось забрать жалобу и прекратить дело.
— Разве? Стало быть, я не в курсе. А почему вдруг?
Юрисконсульт, тощий блондин с приглаженными и склеенными брильянтином и от этого похожими на желтую скорлупу волосами, огляделся по сторонам, а потом, лопаясь от переполнявших его новостей, придвинулся поближе. Полоса табачного дыма, а также густые облака его заслонили маленькую, гладко выбритую физиономию недокормленного сплетнями человека. Он каждый день поглощал здесь не только пончики, но и всевозможные сенсации как политического, так и светского характера — о любовных похождениях дам, жен именитых сановников. Но при его аппетитах этого ему было мало. У него был курносый, имевший форму эдакой подвижной галушки носик, который высунулся из-за дымовой завесы и зашевелился, как у кролика. Молодой человек полушепотом рассказал адвокату Гроссенбергу, что министерство почт и телеграфа, хм… неизвестно как и кем проинформированное о пустяковом, в сущности говоря, деле, возбужденном Почтовым управлением против Вахицкого, вмешалось в эту историю и кто-то лично — вы только вникните в это, лично — по телефону попросил обиженного начальника не предпринимать более никаких действий, а потом и вообще отказаться от своих, в общем-то, справедливых требований. Не только личных, но и тех, что предъявляла почта, требуя компенсации за не оплаченные в телеграмме слова. Старика чуть было не хватил удар. Все это случилось не далее как два-три дня тому назад, да, да, почти сразу же после того, как Гроссенберг вышел из его кабинета.
Гладко прилизанный молодой человек еще раз осмотрелся по сторонам и бросил на адвоката горящий, напряженный, таящий какую-то сногсшибательную тайну взгляд.
— Не знаю, — продолжал он, словно бы дожидаясь, когда его попросят, и хорошенько попросят, поделиться новостями. Он в нерешительности закусил губу. — Не знаю, имею ли я право разглашать, как раз об этом я сейчас и думаю… Да… Во всяком случае, если вы позволите, то я бы советовал. — тут молодой человек поднял вверх указательный палец, — я бы советовал предать это дело забвению. И самому тоже лучше держаться подальше.
— Даже так? — с интересом спросил Гроссенберг. — Ну что же, пожалуй… Но, может быть, вы хоть дадите какой-то ключ? Ну, скажем, хотелось бы знать, почему вы так подчеркивали то обстоятельство, что из министерства был звонок?
Молодой человек снова дал понять, что борется с собой. И в этой неравной борьбе понес бесславное поражение. Сенсация была у него, как говорится, на кончике языка и словно сама собой, почти непроизвольно слетела. Впрочем, он отыскал некую, доверительную форму, к тому же оправдывающую его с точки зрения профессиональной этики. Он считал своим долгом, разумеется под большим секретом, посвятить своего старшего коллегу в эту историю, раскрыть ему глаза. Адвокат Гроссенберг поспешил выразить свою благодарность, но… заметил, что обещания полностью хранить тайну, увы, дать не может, потому что это могло бы связать ему руки при защите клиента, ведь неизвестно… Иногда бывает, что приостановленным делам вдруг дают ход — вы меня понимаете? — ну, словом, пока нет стопроцентной уверенности, не хотелось бы брать на себя лишние обязательства.
Гроссенберг, должно быть, понимал, с кем имеет дело. Он чувствовал, что все равно узнает, о чем речь. Молодой человек буквально не мог усидеть на стуле. Вот и сейчас он подскочил и, склонив свою напомаженную голову, почтительно ожидал, когда мимо него пройдет красивый, статный мужчина с орлиным профилем, высокого роста и звания военный. Чуть ли не литургический звон его шпор и такой же, можно сказать, литургический шепот его поклонниц, строивших глазки своему кумиру, сопутствовали каждому шагу этого элегантного кавалериста — он спешил на "галерку", на "Олимп", чтобы там с мастерами кисти и пера вместе послушать пение муз, причем как с мастерами, так и с самими музами он был накоротке, иногда и сам, с эдакой военной грацией, любил побаловаться рифмою. Пестревшие вокруг яркие платья варшавянок напоминали благоухающие цветочные клумбы или же изящные, скользящие между мраморными столиками гирлянды. Платья эти приходили в движение вместе с самими варшавянками, в едином порыве страсти.
Ахи, вздохи — и в жертвенно преданных взглядах синих, изумрудных, янтарных глаз огоньки женской зависти и сожаления, что Болеслав Венява-Длугошевский, любимец маршала, enfant gaté[21] пилсудчиков, не в состоянии разорваться на части и в равной мере одарить вниманием всех дам страны. Впрочем, следует признать: тут он делал все, что было в его силах…
Гроссенберг ждал, когда юный коллега наконец сядет и снова вернется к сенсации, которая не давала ему покоя. И верно, юрист уже полностью капитулировал, и новость тотчас словно сама собой сорвалась с его языка.
— Так вот, господин адвокат, дело обстоит так. После телефонного звонка из министерства небезызвестный вам чиновник, едва придя в себя, сразу же схватился за трубку. Он решил, что так дела не оставит и будет добиваться справедливости выше. Да и вообще, что все это значит? Он должен на основе устного, переданного по телефону распоряжения затушевать эту историю? Поэтому он снова позвонил в министерство и попросил письменного подтверждения только что состоявшегося разговора. В ответ на это он услышал, что никакого письменного подтверждения не будет. Представьте, какова была его обида, ну и соответственно — сердцебиение. Заслуженный старец вырядился в лучший костюм и, прикрепив к лацкану пиджака голубую орденскую ленточку — не больше не меньше как "Virtuti Militari"[22] — и наглотавшись корамина и дигиталиса, взволнованный, лично явился в министерство, на прием к самому министру. Сначала его пробовали было успокоить референты и даже директора департаментов, но это не возымело действия. Заслуженный старец с благородной сединой и свекольно-красной физиономией все показывал на лацкан с голубой ленточкой и крестиком, ища справедливости. От него старались отделаться или не замечали, что приводило его в бешенство. Впрочем, дело это, став из тайного явным, вызвало вдруг всеобщее замешательство. Забегали курьеры. Перед старцем вдруг распахнулись, а впрочем, нет — таинственным образом приоткрылись двери приемной министра. Господин министр пожал ему руку, улыбнулся и стал взывать к гражданским и патриотическим чувствам. На это старик отвечал, что не признает любви без взаимности. Он задрал штанину и показал голую икру со следами боевого ранения и с застрявшей там пулей. Не для того он проливал кровь ради Отечества, чтобы теперь, во имя того же Отечества, глотать незаслуженные оскорбления, к тому же нанесенные ему при исполнении служебного долга, опять же на благо того же Отечества. Тут министр слегка расчувствовался. Гм, он, разумеется, знает, что может довериться старому патриоту. Дело в том, что некто, занимающий очень ответственный пост, впрочем, о должности и деятельности его министр не может и не имеет права говорить подробнее, на днях пожаловал к нему и, предъявив соответствующее удостоверение, потребовал, чтобы возбужденное против Вахицкого дело положили под сукно, а телеграмму — предали забвению. Почта просто ни о чем не знает — было заявлено министру, — не знает и не помнит. Хорошо, пусть так, но я-то тут при чем! — воскликнул патриот, хватаясь за сердце. Неужто я должен сносить все унижения, притворяться, что, мол, ничего не помню, у меня внуки, которым я не смею глядеть в глаза! Что поделаешь, дело государственной важности, прошептал министр почт и телеграфа. Этого требует Отечество. А ведь вам, наверное, известно, что Отечество у каждого из нас на первом месте, а честь — на втором. То есть как это? Впервые слышу! Совсем наоборот, господин министр! — кричит старик. И далее объясняет, почему он впервые об этом слышит и почему все совсем наоборот. Дело в том, что каждый день по дороге на службу он проходит мимо здания генштаба и смотрит на отлитого в бронзе князя Юзефа Понятовского. А что написано на мраморном цоколе, господин министр? Честь и Отчизна! Вот, вот, именно в такой последовательности, не Отечество и Честь, а наоборот. Честь на первом месте, а Отчизна — на втором! Тут министр раскричался и даже затопал ногами. Словно бы и у него начинался сердечный приступ. Но потом испугался, что старик, чего доброго, тут же в кресле отдаст концы. И пошел на попятный, изобразив на лице эдакое сочувствие в сочетании с хорошей дозой патриотизма. Да, разумеется, конечно, Честь прежде всего. И надо придумать, как быть, что делать с этой самой Честью, чтобы не нанести ей урона. Разумеется, в ближайшие, в самые ближайшие, дни все будет сделано. И проводил старика до дверей, поглядывая на него с некоторым страхом.