Знакомство Лены с Гейстом, имевшее столь трагичный конец, началось в саду, после одного из концертов. Что это был за сад! Он так и стоял у Леона перед глазами. По вечерам освещенный японскими фонариками — днем он утопал в лучах солнца… И этот деревянный помост в глубине, на котором до поздней ночи в тропической духоте пиликали так называемые, увы, всего лишь так называемые, артистки в белых платьях. Должен ли был Леон тотчас же изложить все это своему почтенному и, казалось, прямо-таки влюбленному в него попутчику?
Глупости, Леона он больше не занимал. Такое ему и в голову не приходило. Не приходило ему в голову, что вскоре — и где? — в Варшаве, по другую сторону моста Кербедзя, напротив луна-парка, он встретит, увидит… А впрочем, мы уже помним описание "Спортивного" и не будем к нему возвращаться.
Вечером — а ночь на пароходе, на Висле была великолепной! — Леон познакомился на палубе с другим пассажиром, уже упомянутым коммивояжером, едущим до Вы-шеграда. Но этот случайный попутчик не стоит особого внимания, он не сыграл никакой роли, просто мелькнул в своей белой кепочке перед Леоном, чтобы исчезнуть навсегда в этом самом Вышеграде (где стоял ужасный запах — протухшего мяса и бойни).
Небо было звездное, светящееся и синее, соловьиная колоратура и тремоло по-прежнему радовали слух. Где-то снова промелькнуло "тело" в фуражке, с золотом и со скромной золотой полоской на рукаве мундира, "тело" поручика, или так называемого помощника капитана, который с утра исповедовался Вахицкому через окошко, пил когда-то нечто весьма странное, да при этом еще должен был целовать "Вистуле" руки. Однако, увидев издали высокую, громоздкую фигуру пассажира из "люкса", своего горбоносого исповедника, он, должно быть, не почувствовал радости от воспоминаний о своей утренней откровенности и, поспешив ретироваться, растворился в сумерках на палубе. Ювелир Попеличик, который все еще почесывался где-то поблизости, заметил, что этот "мореплаватель речных вод", или как его там, первый помощник, наверняка хорош гусь.
— Я в людях разбираюсь! — сказал ювелир Леону Вахицкому. — Этот тип ко мне привязался и даже залез в каюту — видите ли, решил проверить, все ли в порядке, не нуждаюсь ли в чем. А на самом деле, хе-хе, ему хотелось поплакаться в жилетку. Но ведь он говорит, что плюет на наше пароходство в Гдыне. Тьфу, говорит. Я убежден, что он где-то там проштрафился и его за это убрали, а теперь он плюет. Вытолкали взашей!..
Ночь прошла спокойно, из открытого иллюминатора веяло речной свежестью, кто-то по-прежнему — может быть, "юноша из Сосновца", а быть может. Лили Понс — пел "О sole mio". Утром пароход "вошел в Варшавский порт". Перед тем как спуститься по трапу на сушу, Леон успел "поправиться" — опрокинул две рюмки рябиновой. У трапа в мундире речного пароходства стояло брюзжащее, полное горечи и желчи, не верящее в справедливость в Гдыне "тело". Помощник капитана, вскинув два пальца к козырьку фуражки, ядовито спросил:
— Как вам спалось в нашем трамвае?
— Благодарю вас, поручик! — ответил Вахицкий и хотел было пожать ему руку.
Но "тело" сделало вид, что не заметило его порыва.
VIII
В Варшаве по сравнению с волшебством Вислы было прескверно. Трамваи дребезжали, асфальт вонял, пыль стояла столбом. На пристани высилась гора набитых чем-то мешков. Вахицкий велел было таксисту ехать в гостиницу Брюля, чуть более скромную, но потом махнул рукой и остановился в "Бристоле", в номере под самой крышей. За первые два часа после его прибытия не случилось ни одного достойного внимания события. Но после обеда, завершенного коньяком, когда Леон, направляясь к портному, переходил Маршалковскую, с какой-то витрины буквально прыгнула и бросилась ему в глаза белая оригинальная панама с черной и довольно узкой лентой — такие тогда носили. Магазин Мешковского предлагал покупателю еще и канотье, итальянские фетровые шляпы, всевозможные котелки. Но почему-то в центре витрины на улыбающейся голове из папье-маше, наводящей на мысль о гильотинированном красавце парикмахере, красовалась привлекательная панама, с давних пор дожидавшаяся своего владельца. Поля у нее были на европейский манер: спереди опущены вниз, сзади подняты вверх. Но Вахицкий опустил поля вниз, чем вызвал в магазине некоторое замешательство. Он примерил шляпу, и оказалось, что она в самую пору. Подходит идеально! И стоит сорок злотых.
Леон велел отослать ее в коробке прямо в гостиницу, а потом долго выбирал у портного материал для летнего костюма. Белых костюмов никто в Польше не носил и носить не будет, разве что из крестьянской домотканой ткани, но домотканая ткань, отдающая деревней, коровами и гречкой, Леону не импонировала. Впрочем, ничего такого портной Заремба и не стал бы у себя держать. Отрезы, лежащие на прилавке, были преимущественно темные, под стать нашему умеренному климату с его коротким и незаметным летом. Но потом портняжных дел мастер вдруг что-то припомнил, хлопнул себя по лбу, воскликнул: "Постойте!" — и откуда-то снизу вытащил отрез — три с половиной метра материи светло-серого цвета, которая вечером наверняка могла белеть в темноте. Отрез, как перед этим панама, агрессивно требовал, чтоб его купили. Леон спросил, можно ли сшить костюм за два дня, и Заремба снял мерку. Потом Леон купил у обувщика по фамилии Гишпанский летние полотняные полуботинки с носками и задниками из яркой коричневой кожи. Полуботинки эти тоже были в своем роде исключительные, сами лезли в глаза. Они казались, пожалуй, чересчур яркими, кричащими, даже удивительно, что Гишпанский создал подобное изделие, но в их крикливости было что-то восточное — на Востоке любят, чтобы обувь была чрезмерно блестящая, почти оранжевая и бросалась в глаза, — быть может, очень возможно, именно это подействовало на Вахицкого. Он попросил запаковать туфли в картонную коробку и отослать в "Бристоль". На этом закончилась серия мероприятий, имеющих целью преобразить свой внешний вид. Вечер он провел в баре Европейской гостиницы вместе со своим коллегой, тоже кончавшим Высшую торговую школу, который теперь, изменив торговле и почувствовав призвание к журналистике, работал в редакции газеты, близкой к правительственным кругам.
Варшава была по-летнему пуста, ни до кого Леон не сумел дозвониться, никого не застал — кроме этого типчика, по-другому его, пожалуй, трудно было назвать. Он прозывался Трумф Дукевич, но писал, а вернее, лгал под псевдонимом, кратким, звучащим почти дерзко, с боевыми раскатами nom de plume. Чувство, или, вернее, сознание того, что он может не моргнув глазом говорить людям неправду (а это занятие он считал, должно быть, своим призванием), что может лгать публично, сколько его душеньке угодно, находясь под надежной защитой — под крылышком главного редактора санациониой газеты, — сознание это давало ему большую радость и возможность чувствовать себя выдающимся патриотом. Редакционным работникам и редакторам, состоящим на службе, часто свойственно такое заблуждение.
Трумф Дукевич — в темном двубортном пиджаке, обильно усыпанном перхотью на спине и плечах, весь в морщинах и в сморщенном, как и лицо, костюме — уже ждал его за кружкой пива на высокой никелированной табуретке, стоявшей у сверкавшего никелем столика, ждал примерно с полчаса. Но вот Вахицкий наконец вошел. Они поздоровались. Как живешь? Здорово! Столько лет! А что с тобой? А ты? Как и что? Как твоя жена?
— Представь себе, — рассказывал Трумф, уплетая би-гос прямо из металлической мисочки, которую поставил на свою тарелку; бумажной салфетки он, очевидно, не признавал: под орлиным его носом висела капуста, прилипшая к верхней губе, вообще глядеть, как он ест, было невероятно противно. — Представь себе, как раз позавчера я благополучно расстался со своей женой, — говорил он таким тоном, словно потчевал Леона свежим варшавским анекдотом. — Теперь холостяк. Представь себе, как это случилось… Ты будешь смеяться, но у нас с женой был такой уговор: мы, моя дорогая, современные супруги, Бой Желенский и прочие. Физическая измена — это предрассудок — в том случае, разумеется, если при этом не обманывать партнера. Вот, говорю ей, такой уговор. Ты можешь мне изменить, это дело житейское, я всегда тебя пойму, моя киса, и не буду в претензии, но ты должна сказать мне об этом откровенно. "Идет, дорогой!" И вот проходят три ясных, прекрасных года со дня вступления в брак, без единого облачка. Но тут-то все и началось. Послушай, лопнешь от смеха. Позавчера вечером возвращаюсь в свою конуру, жены моей нет. Ночь проходит, а ее все нет. Я уже в редакцию собрался, стою в дверях с портфелем, а тут входит она. "Я тебе изменила, — говорит, — обещала, что скажу все как есть, изменила". Тут я… Ох, Леончик, ты не выдержишь, вот увидишь… лопнешь!