СОЛОВЬИХА У меня к тебе дела такого рода, что уйдет на разговоры вечер весь, — затвори свои тесовые ворота и плотней холстиной окна занавесь. Чтобы шли подруги мимо, парни мимо и гадали бы и пели бы скорбя: — Что не вышла под окошко, Серафима? Серафима, больно скучно без тебя… Чтобы самый ни на есть раскучерявый, рвя по вороту рубахи алый шелк, по селу Ивано-Марьину с оравой мимо окон под гармонику прошел. Он всё тенором, всё тенором, со злобой запевал — рука протянута к ножу: — Ты забудь меня, красавица, попробуй… Я тебе тогда такое покажу… Если любишь хоть всего наполовину, подожду тебя у крайнего окна, постелю тебе пиджак на луговину довоенного и тонкого сукна. А земля дышала, грузная от жиру, и от омута Соминого левей соловьи сидели молча по ранжиру, так что справа самый старый соловей. Перед ним вода — зеленая, живая, мимо заводей несется напролом — он качается на ветке, прикрывая соловьиху годовалую крылом. И трава грозой весеннею измята, дышит грузная и теплая земля, голубые ходят в омуте сомята, поларшинными усами шевеля. А пиявки, раки ползают по илу, много ужаса вода в себе таит — щука — младшая сестрица крокодилу — неживая возле берега стоит… Соловьиха в тишине большой и душной… Вдруг ударил золотистый вдалеке, видно, злой и молодой и непослушный, ей запел на соловьином языке: — По лесам, на пустырях и на равнинах не найти тебе прекраснее дружка — принесу тебе яичек муравьиных, нащиплю в постель я пуху из брюшка. Мы постелем наше ложе над водою, где шиповники все в розанах стоят, мы помчимся над грозою, над бедою и народим два десятка соловьят. Не тебе прожить, без радости старея, ты, залетная, ни разу не цвела, вылетай же, молодая, поскорее из-под старого и жесткого крыла. И молчит она, всё в мире забывая, — я за песней, как за гибелью, слежу… Шаль накинута на плечи пуховая… — Ты куда же, Серафима? — Ухожу. Кисти шали, словно перышки, расправя, влюблена она, красива, нехитра — улетела. Я держать ее не вправе — просижу я возле дома до утра. Подожду, когда заря сверкнет по стеклам, золотая сгаснет песня соловья — пусть придет она домой с красивым, с теплым — меркнут глаз его татарских лезвия. От нее и от него пахнуло мятой, он прощается у крайнего окна, и намок в росе пиджак его измятый довоенного и тонкого сукна. «Знакомят молодых и незнакомых…» Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи. СО СЪЕЗДА ПИСАТЕЛЕЙ Это рушится песен лава, как вода, горяча, жива: наша молодость, наша слава, все наречия и слова. И бараньи плывут папахи, прихотливы и велики, шелком вышитые рубахи и английские пиджаки. Самой красочной песни — длинной путь-дорогой, строфа, беги, так же мягко идут козлиной тонкой кожицы сапоги. Горным ветром на нас подуло, в облаках моя голова — заунывные из аула закружили меня слова. Здесь, товарищи, без обмана, песня славная глубока — я приветствую Сулеймана, дагестанского старика. Мы гордимся такой нагрузкой — замечателен песен груз — и таджик, и грузин, и русский, и татарин, и белорус. Мы не сложим такого груза на прекрасном пути своем — мы, поэты всего Союза, собираемся и поем. О горах, уходящих в небо, о морях молодого хлеба, об Украине и Сибири, о шиповнике над водой, о стране — самой лучшей в мире, самой вечной и молодой. Это песню залетную птичью мы на сотни поем голосов, похваляясь пушниной и дичью всех опушек, болот и лесов, лососиной, охотой лосиной, поговоркою областной, похваляясь березой, осиной, краснораменскою сосной. Мы любуемся всем — пилотом, побежденным смертельным льдом, стратостатами, Красным Флотом, обороною и трудом. Нашей родины степи, склоны, мы, как песню, берем на щит. Пушкин смотрит на нас с колонны, улыбается и молчит. Всё прекраснее и чудесней этот славный для нас старик, и его поминает песней всякий сущий у нас язык. |