«Под елью изнуренной и громоздкой…» Под елью изнуренной и громоздкой, что выросла, не плача ни о ком, меня кормили мякишем и соской, парным голубоватым молоком. Она как раз качалась на пригорке, природе изумрудная свеча. От мякиша избавленные корки собака поедала клокоча. Не признавала горести и скуки младенчества животная пора. Но ель упала, простирая руки, погибла от пилы и топора. Пушистую траву примяла около, и ветер иглы начал развевать. Потом собака старая подохла, а я остался жить да поживать. Я землю рыл, я тосковал в овине, я голодал во сне и наяву, но не уйду теперь на половине и до конца как надо доживу. И по чьему-то верному веленью — такого никогда не утаю — я своему большому поколенью большое предпочтенье отдаю. Прекрасные, тяжелые ребята, — кто не видал — воочию взгляни, — они на промыслах Биби-Эйбата, и на пучине Каспия они. Звенящие и чистые, как стекла, над ними ветер дует боевой… Вот жалко только, что собака сдохла и ель упала книзу головой. «Лес над нами огромным навесом…» Лес над нами огромным навесом — корабельные сосны, казна, — мы с тобою шатаемся лесом, незабвенный товарищ Кузьма. Только птицы лохматые, воя, промелькнут, устрашая, грозя, за плечами центрального боя одноствольные наши друзья. Наша молодость, песня и слава, тошнотворный душок белены, чернораменье до лесосплава, занимает собой полстраны. Так и мучимся, в лешего веря, в этом логове, тяжком, густом; нас порою пугает тетеря, поднимая себя над кустом. На болоте ни звона, ни стука, всё загублено злой беленой; тут жила, по рассказам, гадюка в половину болота длиной. Но не верится все-таки — что бы тишина означала сия? Может, гадина сдохла со злобы, и поблекла ее чешуя? Знаю, слышу, куда ни сунусь, что не вечна ни песня, ни тьма, что осыплется осень, как юность, словно лиственница, Кузьма. Колет руку неловкая хвоя подбородка и верхней губы. На планете, что мчится воя, мы поднимемся, как дубы. Ночь ли, осень ли, легкий свет ли, мы летим, как планета вся, толстых рук золотые ветви над собой к небесам занеся. И, не тешась любовью и снами, мы шагаем, навеки сильны; в ногу вместе с тяжелыми, с нами, ветер с левой идет стороны. И деревьев огромные трубы на песчаные лезут бугры, и навстречу поют лесорубы и камнями вострят топоры. ЭДУАРДУ БАГРИЦКОМУ А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай. |