Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я не видел ни разу, — признался Машкин.

— Наступит Время Длинных Дней, будем играть, — пообещала Ноэ.

— Сначала охотиться, — напомнил Нанук.

— Да, — кивнула Ноэ. — Нанук должен копьем убить нерпу, принести ее — это сигнал, что можно играть.

— А если застрелить нерпу? — спросил Машкин.

— Нельзя, — ответила Ноэ. — Надо копьем, такой обычай.

— А если не получится копьем?

— Значит, другой старик будет дежурить у лунки, и все равно копьем. Такой обычай.

— А мне нельзя? — спросил Машкин.

— Тебе нельзя, — сказал Ноэ. — Ты молодой. И ты не эскимос.

— Какой уж молодой, — махнул рукой Машкин и налил в кружки. — С Новым годом!

Старик больше пить не стал. Выпили Антон и Ноэ. Старик налил себе чаю.

Ноэ тихо замурлыкала песню. Напев этот Машкин знал, это была песня Ноэ. В этом племени у каждого была своя песня, родовая песня. Песню дарят ребенку родители при рождении. Сами сочиняют, и эта одна песня у ребенка на всю жизнь. У всех разные песни. Здесь, в этом племени, все были поэтами, это считалось обычным. Все были танцорами и музыкантами. Ничего особенного, и Машкин не удивлялся, он знал это.

Нескладная фигура у Ноэ, но это не замечалось, когда она пела или танцевала, потому что у нее было удивительно красивое лицо. Машкин мог часами неотрывно наблюдать за ее лицом и все время удивлялся, почему у нее такое лицо.

Ноэ легко носила свое большое тело. Она была грациозна. Как ей это удавалось, Машкин не понимал.

Он смотрел на ее лицо, в ее черные глаза, искрящиеся как белый снег. Татуировка совсем не портила ее лица, и это было странно. Татуировка была на щеках, две полосы пересекали лоб и переносицу, три небольшие полосочки были на подбородке. Татуировку ей сделали в самом раннем детстве, по обычаю, настоял отец Нанука, со стариком не спорили. Сейчас деда нет, а память о нем на лице Ноэ осталась.

Когда Ноэ приходила к Антону, он любил целовать ее лицо. Ноэ тихо лежала, и на местах татуировки выступали маленькие бисеринки пота.

Вдруг Ноэ прекратила петь, засмеялась, шепнула Машкину:

— Идем к тебе.

— Идем, — сказал он. — Только у меня нетоплено.

— Не замерзнем, — опять засмеялась она.

Глава третья

Ноэ еще спала, и Машкин первым выскользнул из тепла постели на ледяной пол. Он в два прыжка оказался на кухне, снял с веревки унты — они висели над потухшей печью, — сунул босые ноги в них, накинул на себя длинную шубу, стало тепло, но и еще ощутимей, что в комнате очень холодно.

Он дохнул, облачко теплого воздуха осталось висеть.

Машкин вышел в коридор, ведро угля там было приготовлено с вечера, он налил в банку солярки, прихватил ведро, и вскоре в доме весело загудела печка.

Как бы тепло ни было натоплено с вечера, за ночь все выдувало, и если ты ленился ночью вставать и подкладывать в печь, то утром процедура вставания была одной из самых неприятных.

Проснулась Ноэ.

— Ты лежи, лежи, еще холодно. Вот скоро чай будет, тогда встанешь.

Ноэ зажмурилась, улыбнулась, натянула одеяло и скрылась с головой.

Машкин хозяйничал на кухне.

Ноэ часто оставалась у Антоши, и здесь, на острове, никого не интересовало, кто и куда и из какого дома выходит по утрам.

Машкин заглянул в кладовку — было пусто. Надо было идти за мясом в магазин, но магазин откроется только в десять. Тогда он достал с верхней полки (съестное обычно хранилось наверху, чтобы не достали собаки) две «палки» сервелата и принялся их рубить топором.

Твердую копченую колбасу на остров завезли с запасом на несколько лет. Льды остановили тут снабженческое судно, дальше на юг пробиться было нельзя, и все, предназначенное для других поселков побережья, пришлось выгрузить на острове.

Колбасу не любили. Считали, раз ее много — значит, никому не нужна. А раз твердая — значит, засохла, испортилась, надо варить. Предпочтение отдавалось мягкой вареной оленьей колбасе, которую самолет привозил раз в месяц из местного пищекомбината, расположенного на той стороне пролива, на материке.

Вода в кастрюле закипела, Антоша бросил туда куски сервелата и поставил чай.

Когда колбаса разварилась, он вынул ее, сложил куски в котелок, сунул в духовку, а в бульон засыпал макароны и сухого луку.

— Вставай! — присел он в ногах Ноэ. — Кушать подано.

…Они сидели за столом и заканчивали чай. От теплого хлеба все еще шел пар. Чтобы хлеб не черствел, здесь его обычно держали на морозе, а перед подачей выдерживали в духовке, и он всегда был как свежий, горячий и душистый. Масло, намазанное на такой хлеб, таяло, и с ним можно было много выпить чаю. Но лучше всего такой хлеб шел к мясной или рыбной строганине.

«Интересно, — подумал он, — вот если б Ноэ была моей женой, вставал бы я так рано и готовил бы ей пищу?»

Он подкинул в печь.

«А почему жена должна раньше меня вставать в такой холод?» — вдруг ужаснулся он своей мысли, и ему стало стыдно.

Он пил чай, улыбался.

— Ты чего все время улыбаешься? Я смешная, да?

— Ну что ты, что ты! Просто утро хорошее…

— А мне с тобой любое утро хорошее, — просто сказала она. — А вечера еще лучше. — И засмеялась.

«Послушал бы Акулов, — подумал Антоша и задумался… — Уже февраль на дворе… Чего бы такого к Восьмому марту ему нарисовать?»

А у Акулова были свои довольно странные заботы. Он мечтал о свадьбе. О Мероприятии с большой буквы. О комсомольско-молодежной свадьбе на весь остров. И виделось ему, как он стоит у себя в сельсовете в белой рубашке и при галстуке (сколько можно носить осточертевший свитер?!), в черных лакированных туфлях (сколько можно ходить в унтах?!), поздравляет молодоженов, разрешает откупорить бутылку шампанского, сам ставит на проигрыватель пластинку с маршем Мендельсона, а кругом стрекочут камеры телевидения и кинохроники, вспыхивают блицы столичных фоторепортеров. И вот Акулов приглашает всех в столовую, где давно накрыты столы и он во главе пиршества с микрофоном в руках и с торжественной речью на белом листе бумаги. «А может быть, лучше без бумаги? — думает он. — Взять и заучить речь, а?»

Пятнадцать лет живет на острове Акулов, из них десять работает председателем сельсовета, но книга записи актов гражданского состояния до сих пор пуста: никого соединить крепкими узами и на всю жизнь ему так и не удалось.

Правда, несколько раз уже намечалось что-то отдаленно похожее на Мероприятие, но молодые пары уезжали на центральную усадьбу, регистрировались там, на чукотской части материка, и там же им сразу предоставляли жилье, а поскольку остров и центральная усадьба — территория одного колхоза, руководство колхоза только радовалось, когда люди оставались на усадьбе, уходили потом в тундру, а не сидели на острове, занимаясь неизвестно чем. Рабочие руки нужны были в тундре, а не на острове.

«Хоть бы серебряную, что ли…» — искал паллиатив Акулов.

Но и относительно серебряной свадьбы никакой перспективы — чукчи и эскимосы не считали лет.

«В каком году вы поженились с Имаклик, Нанук?» — «Ся-а? Не знаю… Тогда еще Тагьюк жив был… он тогда ба-альшого медведя убил…»

Вот и поди разберись, откуда вести летосчисление, тем более что при паспортизации местного населения отметка о семейном положении не ставилась, все замужние женщины, чукчанки и эскимоски, как, впрочем, и сейчас, носили свои имена, фамилий не было, а принять мужское имя (фамилию) не в обычаях, совсем это не логично. И главное, неудобств никто из семейных не испытывал от того, что там в паспорте записано или не записано. Он, собственно, и не нужен был, чего его читать, он ведь не книга, да и совместной жизни паспорт помочь не мог, что бы туда ни записать. Хорошо живем — вот и хорошо. Плохо живем — плохо это, надо обоим стараться, чтобы жить лучше. Вот и все.

Но зато судебных дел, тяжб и разводов — ничего такого Акулов тоже вспомнить не мог ни сам, ни из рассказов своего предшественника.

Так что, как видим, зря Машкин думал, будто Акулов его осуждает. Акулов просто на правах более умудренного человека понимал, что если у людей отношения складываются по сердцу, по совести, туда с инструкцией не надо лезть, а то ведь все испортить можно.

21
{"b":"264440","o":1}