— Нет, дразнил! — вскричал я в слезах. — Он говорит, я влюблен в Алису Смол.
— В Алису Смол? — сказал папа.
Он никогда не слыхал об Алисе Смол. Он даже не знал, что есть такая на свете.
— А кто это Алиса Смол? — сказал он.
— Она из нашего класса, — сказал я. — Ее отец — священник нашей церкви. Она хочет стать миссионером, когда вырастет. Она сказала это перед всем классом.
Тут папа говорит:
— Попроси прощения у Люка, что так его обругал.
— Я очень жалею, Люк, что так тебя обругал, — сказал я.
— А ты. Люк, — говорят папа, — попроси прощения у Марка, что дразнил его Алисой Смол.
— Я очень жалею, Марк, что дразнил тебя Алисой Смол, — сказал Люк.
Но я хорошо знал, что он совсем не жалеет. Я-то жалел, когда сказал, что жалею, а он, я знаю, не жалел, когда говорил, что жалеет. Он сказал так только потому, что папа ему велел.
Папа вернулся к своему креслу в гостиной. Но прежде чем сесть, он сказал:
— Я хочу, ребята, чтобы вы занимались чем-нибудь толковым, а не трепали друг другу нервы. Понятно?
— Да, сэр, — сказал Люк.
Мы оба взяли по журналу и стали разглядывать картинки. Люк упорно со мной не разговаривал.
— Можно я полетаю на цеппелине? — сказал я.
Он только перелистывал журнал и молчал.
— Один разочек? — сказал я.
Посреди ночи я проснулся и опять стал думать о том, как бы мне полетать на цеппелине.
— Люк, а Люк? — позвал я.
Наконец он проснулся:
— Чего тебе?
— Люк, — сказал я. — возьми меня полетать на цеппелине, когда его пришлют из Чикаго.
— Нет, — сказал он.
Это было на прошлой неделе.
А теперь мы шли в воскресную школу.
Люк сказал:
— Смотри, Марк, не забудь опустить в кружку деньги.
— Сам не забудь, — сказал я.
— Делай, что тебе говорят, — сказал он.
— Я тоже хочу цеппелин, — сказал я. — Если ты не опустишь монету, я тоже не стану.
Казалось, будто Маргарет даже не слышала нас. Она молча шагала вперед, пока мы с Люком спорили насчет цеппелина.
— Я заплачу половину, Люк, — сказал я, — если ты и меня возьмешь.
— Вторую половину дает Эрнст Вест, — сказал Люк. — Мы с ним компаньоны. Еще каких-нибудь восемь недель — и цеппелин прибудет из Чикаго.
— Ладно, — сказал я. — Можешь не брать меня с собой на цеппелине. Я с тобой еще посчитаюсь. Ты еще пожалеешь об этом, когда я отправлюсь вокруг света на своей собственной яхте.
— Валяй, на здоровье, — сказал Люк.
— Пожалуйста, Люк, — сказал я, — возьми меня на цеппелин. А я возьму тебя с собой вокруг света на яхте.
— Нет, — сказал Люк. — Плыви один.
Эрнст Вест и сестра его Дороти стояли около церкви, когда мы туда подошли. Маргарет и Дороти прошли вместе в церковный двор, а я, Люк и Эрнст остались на тротуаре.
— Палька эскос, — сказал Эрнст Люку.
— Иммель, — ответил Люк.
— Что это значит, Люк? — спросил я.
— Не имею права тебе говорить, — сказал Люк. — Это наш секретный язык.
— Скажи мне, что это значит, Люк. Я никому не скажу.
— Нет, — сказал Эрнст. — Эффин онтур, — сказал он Люку.
— Гарик хопин, — сказал Люк, и они захохотали.
— Гарик хопин, — повторил, смеясь, Эрнст.
— Скажи мне, Люк, — говорю я. — Честное слово, никто кроме меня, не узнает.
— Нет, — сказал Люк. — Придумай себе свой секретный язык. Никто тебе не мешает.
— Я не умею, — сказал я.
Зазвонил колокол, мы вошли в церковь и расселись по местам. Люк и Эрнст сели рядом. Люк сказал мне, чтоб я от них убирался. Я сел позади них, в последнем ряду. В первом ряду сидела Алиса Смол. Ее отец, наш священник, прошел по проходу и поднялся по ступенькам к себе в кабинет, где он сочинял свои проповеди. Это был высокий мужчина, который всем улыбался перед проповедью и после нее. Во время самой проповеди он не улыбался никогда.
Мы спели несколько псалмов, потом Эрнст предложил спеть «Под крестом», только он и Люк вместо этого пели: «Под кустом, под кустом я забыл свой отчий дом, для меня в лесу густом и отель, и постель».
Я позавидовал Люку и Эрнсту Весту. Они всегда умели позабавиться. Даже в церкви. Время от времени Эрнст говорил Люку «аркел роллер», а Люк отвечал «хаггид оссум», и оба едва удерживались от смеха. Они сдерживались изо всех сил, пока не начиналось громкое пение, а тогда прямо разрывались от хохота — такой смешной был их секретный язык. Мне было страшно обидно, что я не могу участвовать в таких чудесных вещах.
«Аркел роллер», — повторял я и старался почувствовать, как это смешно, но ничего смешного не получалось. Было просто ужасно не знать, что такое «аркел роллер». Я представлял себе, что это значит что-то ужасно смешное, но я не знал, что именно. «Хаггид оссум», — говорил я, только от этих слов мне становилось грустно.
Когда-нибудь я тоже придумаю свой очень смешной язык и не скажу ни Люку, ни Эрнсту Весту, что значат его слова. Каждое слово будет доставлять мне радость, и ни на каком другом языке я больше говорить не буду. Только я и еще один человек на всем свете будем знать мой секретный язык. Только Алиса и я. «Охвер линтен», — скажу я Алисе, и она поймет, какие это прекрасные слова, и будет смотреть на меня и улыбаться, а я буду держать ее за руку и, может быть, поцелую.
Тут взошел на кафедру Харвей Гиллис, наш директор, и стал рассказывать о пресвитерианских миссионерах, для которых мы собирали деньги, чтобы они ехали проповедовать христианство в чужедальних языческих странах.
— В Северной Африке, дорогие ребята, — говорил он высоким пронзительным голосом, — наши пастыри божии ежедневно творят чудеса во имя Христа. Дикие туземцы обретают веру в священное писание и в благочестивую жизнь, и свет Христов просвещает темные глубины невежества. Возрадуемся душою и помолимся.
— Ампер гампер Харвей Гиллис, — сказал Люк Эрнсту.
Эрнст едва удержался от смеха.
Я почувствовал себя совсем одиноким.
Как бы мне только узнать, о чем они говорят! «Ампер гампер Харвей Гиллис». Это могло означать так много разных вещей о нашем директоре. Он был порядочный слюнтяй и говорил писклявым голосом. Я не думаю, чтобы кто-нибудь из нас, кроме разве Алисы Смол, верил хоть единому слову из того, что он говорил.
— Наши доблестные герои на поприще веры исцеляют больных и немощных, — говорил он. — Они отдают свою душу и тело, чтобы подготовить мир ко второму пришествию господа. Они распространяют истину божию в самых отдаленных уголках земли. Помолимся за них. Мисс Валентайн, не угодно ли вам приступить к молитве?
Угодно ли ей? Да она всю неделю только и ждала, когда ей наконец дадут помолиться.
Мисс Валентайн поднялась с табуретки у органа, сняла очки и вытерла глаза. Это была костлявая женщина лет сорока, которая играла на органе в нашей церкви. Она играла так, будто злилась на кого-то и хотела свести с ним счеты. Она дубасила по клавишам и то и дело оборачивалась, чтобы кинуть беглый взгляд на молящихся. Казалось, она всех ненавидит. Я только два раза в жизни высидел в церкви проповедь, и оба раза она проделывала такие вот штучки да иногда кивала глубокомысленно на то, что говорил священник, как будто была единственным человеком во всей церкви, который понимал, что тот хочет сказать.
Теперь она встала с места, чтобы помолиться о героических миссионерах в Черной Африке и других языческих краях земного шара.
— Экзель copra, — сказал Эрнст Люку.
— Правильно, — сказал Люк, — в самую точку.
— Отче всемогущий и милостивый, — молилась она, — Мы грешим и сбиваемся с пути твоего, как овцы заблудшие.
И много еще всякой чуши.
Я думал, ее молитва должна относиться к нашим доблестным героям на поприще веры, но она говорила только о том, как мы грешим и сбиваемся с пути истинного. Да и молилась она слишком уж долго.
Мне даже вдруг показалось, что Харвей Гиллис схватит ее сейчас за руку, чтобы привести в чувство: хватит, мол, на сегодня, мисс Валентайн. Но он этого почему-то не сделал.