Жорка вдруг оборвал рассказ и выскочил из машины. С недоумением я смотрел, как он побежал навстречу той женщине, с которой мы вышли из зала. На ходу он уже говорил что-то, но женщина остановилась только, когда почти наткнулась на него. Жорка что-то втолковывал ей, а она стояла, не поднимая головы. Вдруг она рванулась, чтобы обойти Жорку, но тот схватил ее за руку и повел к машине. Я вышел, Жорка посадил женщину на переднее сиденье и захлопнул дверцу.
— Отвезу ее в райком, — сказал, глядя в сторону. — Бородин если выйдет, скажи, что через минуту буду.
Они уехали, а я остался. Я вдруг подумал, что совсем не знал Саню. Теперь его не было, а тем, кто будет окружать тело в эти дни, я и вовсе не нужен… Я пожалел, что не уехал с Жоркой, потому что теперь пришлось возвращаться в редакцию пешком…
Через день Саню хоронили. От редакции тоже решено было возложить венок, и отвозил его Великов. Я не мог ехать, чувствуя какую-то гадкую вину перед Саней. Из-за неясности вины и прощения ждать было неоткуда.
На редакционной машине ездил на похороны и Моденов. Вернувшись, он пришел ко мне и впервые после долгого перерыва остался ночевать. Ответсекретарь общества борьбы за трезвость в тот вечер нарушил сухой закон и плакал у меня на диване. Поначалу я еще сердился и хмурился, но потом на некоторое время тоже раскис. Трогательная, наверное, была картина.
— Преемником, кажется, Тимофеев будет, — сказал Моденов. — Ты не знаешь, что за мужик? Толковый? Заморочили его с этими похоронами. Слово Рыженков произносил. Колхозники плакали… Хорошо, что тебя не было…
— Почему ты выделил нас? Саню и меня, — спросил я в тот вечер у Моденова.
— Потому что ты пописывал в своем Подбугрове, шутка ли — живой селькор в районе появился! А Саня хозяйничать начал ни на кого не глядя… Потому что вы оба шевелились, — сказал он и заплакал.
Спали мы с Моденовым чуть ли ни в обнимку, но после той ночи не встречались ни разу.
Связывая вместе два неординарных события, мордасовская публика породила немало криминальных захватывающих версий. Говорили, например, что Саня повесился в лесопосадке, демонстративно покинув пленум… Да за какую-то неделю о нем было сказано в райцентре столько, сколько и за все девять лет его председательствования не набиралось. Саню называли слабаком без всякой связи со здоровьем. А этот слабак оставил после себя вполне современное хозяйство. Впрочем, в этом-то как раз никто и не сомневался: «Человеку с неба все сыпалось, успевай только распоряжайся», — говорили.
Ах, Мордасов! Не то плохо, что затерялся ты в степной провинции, а то отвратительно, что не любишь и не хочешь думать, не хочешь понять ближнего…
Санина смерть навещала меня каждую ночь, чем-то она была недовольна, эта тупая толстая баба с пустыми, как два плевочка, глазками. Я говорил с ней, пересиливая отвращение, хитрил и заискивал, но к Сане она меня не допускала.
С чего ты взял, хотелось мне сказать, что Гнетов и Глотов — это одно и то же? А если и одно и то же, стоило ли так близко принимать к сердцу? Пусть они отвечают за свою работу, а за твою все равно тебе отвечать. Пожелают заняться демагогией — пусть занимаются, хотя вряд ли им дадут, как не дадут и самовольничать больше, а твое дело… Но это был старый разговор, я и без Сани знал его мнение, мнение человека, болеющего не только за себя, не только за свою «Весну», да и не за одну только степную провинцию.
И вот почти год минул с того дня. В Мордасове по-прежнему ругают коммунальщиков, потому что не хватает воды и не работает баня, издеваются над заместителем председателя райисполкома Макрушиным, которого видели то сгоняющим коров с газонов, то махающим косой в лопухах, которыми зарос разбитый прошлой осенью сквер, окрещенный его именем; скандально-известной стала связь заведующего отделом культуры Рожкова с какой-то телефонисткой, чей ревнивый муж-шофер застукал парочку, устроил автомобильную погоню, в результате которой Рожков не справился с управлением, допустил опрокидывание и теперь ходит с подвязанной рукой. Стороной узнал я, что ушел из ответсекретарей снова в страховые агенты Моденов, не выдержавший, наверное, бестолковщины с этим обществом борьбы за трезвость, созданным в районе, как и многое другое, по приказанию свыше. Несмотря на категорическую отмену продажи водки в Мордасове, по красным дням календаря ее завозят, и изготовляют талоны на каждого работающего по одному, а едва ли не прокисшую «бормотуху» в эти дни можно закупать хоть ящиками. Об этом говорят в Мордасове на каждом углу.
Да, говорят по-прежнему много и охотно, и Борис Борисович Глотов на посту первого секретаря райкома тоже проявил себя изрядным говоруном. Выступления его, которые мне пришлось слышать или обрабатывать для газеты, как одно, похожи на памятное выступление Карманова и уже всем примелькались. Критика его не режет, не колет, и если еще шевелятся ребята на местах, то вряд ли стоит связывать это с курсом районного руководства. Иногда Глотов говорит, отрываясь от бумажки, и это почти всегда звучит так:
— Нет, ну до каких пор, товарищ такой-то, вы будете творить то-то и то-то? Вы только посмотрите…
Когда смотрю я, то вспоминаю директора школы, в которой проходил практику. Работал он тоже первый год, допустил образование среди учителей этаких враждующих фракций, а на педсоветах скулил: «Нет, вы скажите, почему при Жаркове была дисциплина, а при мне ее не стало?» Расписываться в собственном бессилии Глотов, конечно, не собирался, но вряд ли забывал о том, что при нем район не только не начал выполнять планы производства молока и мяса, но из месяца в месяц стал срывать и планы продажи этих продуктов на стол государству. Предполагалось, что это результат борьбы с приписками и очковтирательством, говорилось, что имеется рост по сравнению с прошлогодними показателями, но если и был этот рост, то только потому, что, кроме Саниной «Весны», пары других крепких хозяйств, на ноги встали колхозы «Пионер» и «Межевой», потянулся за ними и единственный в районе совхоз.
Я побывал и там, и там, но ничего особенного не увидел. Никто не носился с идеями поставить все с ног на голову, не маячили призывы и лозунги, на которые уповал Глотов. Просто в «Межевом», например, вместо двух сделали четыре бригады: обозримыми, близкими стали поля, и каждый тракторист вдруг оказался на виду — ни схалтурить, ни за соседа спрятаться.
Но это материал не для нашей газеты. Потребовалась массированная критика — никаких гнетовских «контрастов». И наша газета стала гавкать: лаяли заголовки, визжали фотообвинения, которыми вдруг увлекся Великов, загонявший фотокора по задворкам и помойкам. Теперь-то наш Лисапет уверен, что доработает до пенсии наверняка. Только раз мне удалось увидеть его по-настоящему расстроенным, это когда он не угодил в избранную шестерку, которая вместе с супругами ездила к Гнетову в областной центр на именины.
— Мы не можем давать положительные материалы, когда район показатели не добирает, достаточно портретов тружеников, — не устает повторять Великов, и передовой опыт на страницах «Победим» стал вообще заемным — сплошные перепечатки, зато критика своя.
Видно, Глотов установил негласный срок, в течение которого всем нам следует находиться в положении той унтер-офицеровой вдовы, которая сама себя высекла. Осталось дождаться конца этого срока, но сил больше нет.
Мне стало трудно писать даже самые пустяковые информашки, и я напираю на обработку различных выступлений, стекающихся в редакцию с районных мероприятий. Записным критиком стал товарищ Авдеев, для которого, истинно, запретных тем не существует. Его имя мелькает и в выступлениях Глотова, но моего самолюбия это не задевает. Если раньше я только болтал о недовольстве собой, то теперь вдруг почувствовал свою абсолютную никчемность. Перемены происходят где-то далеко за пределами степной провинции и тем более Мордасова, а вокруг себя я вижу все те же лица, недавно еще растерянные, но уже принявшие самодовольный вид. Они загородили собой весь белый свет, и если я прорываю их круг, то все равно потом приходится возвращаться. Я приношу с собой рассказы об увиденном, но они никого не интересуют в этом кругу, где сегодня ждут, кто будет раскритикован в пух и прах завтра. А я никого не критикую и, значит, мелю вздор…