— Ну, что, певец, не поется?
— Нет.
— Почему?
— Не все птицы поют даже в золотых клетках, а над могилой…
— Но мы же, брат, не птицы. Мы даже не только люди, мы…
— Все равно не поется.
— А напрасно: с песней-то лучше… Вам надо спеть.
Комиссар повернулся и скрылся в полумраке.
«А ведь верно, с песней-то лучше умирать. Веселей. Как это говорится: с музыкой, черт возьми!»
Певец решительно поднялся с полу и торопливо пробился к окну. Кто-то схватил его за руку, говоря, что бежать глупо, но он сердито отмахнулся и вдруг неожиданно и громко запел свою любимую:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Он привычно взял первые ноты и сразу почувствовал, что все обернулись к нему с неприязнью, взглянули, как на неожиданное кощунство над их судьбой. По шарканью ног, по слабому шуму, прокатившемуся по бараку, он понял чутьем певца, у которого, как у всякого артиста, были успехи и неудачи, что песня не принимается. Он неуверенно начал второй куплет, но в середине голос его зазвучал вызывающе. Шум прекратился, а когда куплет кончился, случилось неожиданное: несколько голосов громко и нестройно повторили две последние строчки:
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет.
Он запел третий куплет, радуясь и дрожа от охватившего волнения и благодарности к людям. Пели все. Куда-то сразу исчезли страх и скованность! Они не сидели теперь, отвернувшись друг от друга, а стояли во весь рост, положив руки на плечи товарищей.
С улицы сначала раздались окрики часовых, потом — автоматная очередь по окну, но пули прошли поверх голов, а барак пел с еще большим ожесточением.
Подняли караул. Фашисты, которым не дали доспать до подъема, врывались в барак и озверело били пленных прикладами автоматов. Офицер в расстегнутом кителе, без фуражки, с пистолетом в левой руке подбежал к запевале, на несколько секунд задержал на нем свои воспаленные глаза и профессионально ударил в подбородок. Но песня сразу не оборвалась, ее допевали в разных углах и даже в тот момент, когда всех вытолкали на улицу, а его, запевалу, били ногами на земле…
Да, все это было вчера ночью, а точнее — сегодня утром.
«Цок-цок, цок-цок…»
В окно видны только сапоги, ноги, локоть да кривой рожок автоматного диска…
Лишь при смене караула заметили, что русский очнулся. Вскоре пришел за ним длинный сутулый фашист, пожилой, с вставными зубами, повел к комендатуре.
«Только бы не били по лицу…» — невольно мелькнула мысль, когда его остановили у крыльца.
Через некоторое время повели к глухой стене.
«Конец», — подумал он и глянул через плечо.
Все тот же фашист вынес каску воды и знаком предложил умыться. Поливал он усердно, но экономно и несколько раз дотрагивался пальцем до шеи пленного, указывая, где осталась кровь. Когда кончилась вода, немец растерянно опустил свои длинные руки, но потом оглянулся на часового и полез в карман за платком. Платка не понадобилось: пленный вытерся полой гимнастерки. «Зачем это все?» — подумал он, когда гитлеровец ввел его в прихожую и рукой подвинул скамейку на белых березовых ножках.
Минут через десять послышался шум машины, потом шаги у входа, и через прихожую стремительно прошел энергичный офицер среднего роста. Он что-то напевал. В ответном приветствии сутулому немцу он небрежно и медленно поднял два пальца до уха и резко кинул руку вниз. Той же рукой в тонкой хромовой перчатке он грубо постучал в легкую дверь.
Комендант вышел из кабинета, кивнул пленному головой: входи! Потом осторожно притворил дверь и буркнул что-то часовому, роль которого по-прежнему выполнял сутулый немец.
— Певец? — спросил капитан по-русски, когда пленный вошел.
— Да, — угрюмо ответил русский и поднял голову, отчего сразу почувствовал острую боль в спине.
— Садитесь, пожалуйста!
Всем своим видом — любезным тоном, мягкими жестами образованного человека, легкой улыбкой, даже брошенной на ближний к пленному стул пустой кобурой (пистолет был в кармане) — немец показывал, что беседа обещает быть по-домашнему задушевной, и только манера в выборе позиции выдавала в нем опытного волка: он посадил русского лицом к свету.
— Курите, не стесняйтесь! — дружески предложил капитан.
— Я не курю, — ответил пленный, помедлив, и прямо посмотрел капитану в глаза.
Офицер был подтянут, строен. Он дважды провел узкой ладонью по высокому блестящему лбу и каштановым волосам, затем расстегнул еще одну пуговицу кителя и хотел было что-то сказать, но в дверях, сунув в кабинет свою красную бычью шею, показался комендант. Капитан поморщился и нетерпеливым жестом руки попросил его удалиться.
— Расскажите что-нибудь о себе, — приятно улыбнувшись, попросил капитан и удобно закинул ногу на ногу. Он говорил почти без акцента.
Пленный молчал.
— Ну, хорошо. Вам трудно сосредоточиться. Я понимаю… Скажите, вы имели большой успех у публики?
— Мне трудно судить о себе.
— Да, да! Понимаю и ценю вашу скромность. Скажите… вы хотели бы петь сейчас? — И капитан склонил голову набок, словно прицеливаясь.
— Да, конечно.
— Только для более широкой аудитории! — быстро спохватился капитан. — Не в бараке, а по радио, скажем. Для записей на пластинках?
— Да, конечно. Только…
— Но репертуар будете выбирать не вы, — заметил капитан, как бы немного стесняясь.
— Я спою что угодно, господин капитан, но только по московскому радио!
— Ну, что же… — фашист приподнял брови, непринужденно затянулся папиросой. — Скоро, может быть, немецкая армия предоставит вам и такую возможность. А почему вы улыбаетесь?
— Где вы были, господин капитан, когда Германия носила траур по Сталинграду?
Нижняя челюсть офицера резко выдвинулась, но он, пожевав губами, скрыл невольную гримасу и все так же мирно ответил:
— Временная неудача великой Германии по вине старого недоноска Паулюса. Что делать? На войне, как на войне! Но московское радио я вам обещаю!
— Благодарю, господин капитан! Тогда я подожду.
Капитан покусал губу. Застегнул одну пуговицу.
— Я вижу, вы не хотите меня понять, а напрасно: более делового и менее рискованного предложения вам никто больше по эту сторону жизни не сделает, уверяю вас. Я считаю, что двое образованных людей должны понять друг друга. Надеюсь, вам понятно, что речь идет о вашей жизни в искусстве или… о вашем небытии? Простите, что я так резок, я не должен был этого говорить… Так вы подумайте над весьма уместной латинской поговоркой: путь к искусству долог, жизнь коротка.
— Я могу понять эту мудрость, но более просто, современно, что ли… Мне всегда казалось, что человек искусства живет для народа, и если он изменит народу, его искусство умирает раньше, чем он сам.
Капитан отрицательно покачал головой, застегнул вторую пуговицу, но по-прежнему мягко продолжал:
— Вы будете петь русские народные песни. Что вам еще? Я, смею вас уверить, немало прожил в России и знаю, как прелестна русская народная песня! Так неужели откажетесь?
— А что, кроме песен, господин капитан?
— Ну… может быть, два-три слова по радио перед своим выступлением о том, что вы неплохо живете и поете в Германии…
— Нет!
Капитан застегнул последнюю пуговицу, плотно сел на стуле и решительно положил обе руки на стол.
— Скажите, вы верите в загробную жизнь?
— Да, если дело касается того, что не должно существовать на земле.
— То есть?
— Фашизма!
Гитлеровец встал и решительно подошел к пленному.
«Будет бить, сволочь!» — мелькнуло в голове, и он весь напрягся, ожидая удара.
Однако офицер не потерял выдержки и на этот раз, он одернул китель, как бы стряхивая желание бить, и негромко, но внятно и медленно заговорил: