Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я сделал новую передышку и опять заговорил:

— Подумайте и вот над чем еще. Вы, сколько понимаю, — устойчивость мира, его сохранение, его защита от катастрофы в горниле разыгравшихся стихий. Вы — инерция мира, вечное равновесие его законов. А мы — развитие мира, прорыв его инерции. Мы, жизнь, — будущее мира! Мы, жизнь, — революционное начало в косной природе. Мы, жизнь, пока крохотная сила во Вселенной, ничтожное поле среди тысяч иных полей. Но и единственно растущая сила, растущая, а не просто сохраняющаяся. Мы возникли на периферии Галактики и движемся к ее центру. Мы бурно расширяемся, быстро умножаемся. У нас иной масштаб времени, ваша секунда равноценна нашим тысячелетиям. Мы, жизнь, взрыв в косной материи! Вселенная заражена жизнью, Вселенная меняет свой облик! Говорю вам, мы — будущее мира. Хотите или не хотите, вам придется с этим считаться! Поле жизни неотвратимо подчиняет себе все остальные поля мертвой природы, покоряет все ее стихии. Не пора ли нам объединиться — древнему разуму устойчивости с молодой мощью жизненного порыва! Даже если я и мои товарищи погибнем, не добредя до нашего времени, жизнь не погибнет с нашим исчезновением. Мы лишь атомы живого поля Вселенной, не больше. Вы добиваетесь гармонии, стабилизируете ее, но жизнь — высочайшая из гармоний природы, а скоро станет и величайшей ее стихией, стихией гармонии против слепых стихий. Если и не станет нас, обитателей маленького звездолета, вы не избавитесь от нас. К вам возвратятся наши потомки, вооруженные лучше, знающие больше. Жизнь быстро распространяется на Вселенную, живой разум покоряет вещество, разрывает инерцию однообразного, всегда равного самому себе существования, в конце которого — катастрофа в ядре. Но мы взамен всеобщности однообразия вносим в природу новый животворящий принцип — нарастание своеобразий, всеобщность неодинаковостей. Ибо нас, звездных братьев, объединяет одно общее — что мы своеобразны, что мы разумны, мы добры друг к другу. Так станем и мы с вами добры друг к другу!

Я подошел к Оану, долго всматривался в него.

— Теперь исчезай, Оан, — сказал я. — Твоя миссия закончена. Я уверен, ты можешь присутствовать, можешь не быть. Так исчезни! Я человек — уже могущественный и еще не совершенный. Я молодость мира, его порыв в неизвестное, а не инертная мудрость вечного самосохранения. Я не научился все понимать мгновенно и полностью, хотя и стараюсь. Мне нужно рассуждать, мне нужны знаки и сигналы. Исчезни! Это будет мне знаком, что я понят.

В консерваторе зазвучал призыв ко мне:

— Адмирала Эли — в командирский зал! Адмирала Эли — в командирский зал!

Я вышел из консерватора.

13

В командирском зале собрались все друзья — Олег, Осима, Камагин, Ольга, Орлан. Олег показал на звездные экраны:

— Эли, ты знаешь, где мы?

Картина была так знакома, что я в восторге закричал:

— Мы в Гибнущих мирах!

— На окраине скопления, — подтвердил Олег. — На выходе из Гибнущих миров в открытый космос. Старый и новый пейзаж в рейсографе сошлись с абсолютной точностью. Мы возвратились точно в то место, какое в свое время покинули.

Я вопросительно посмотрел на Ольгу:

— В свое время покинули… А в какое время возвратились?

— Тоже в свое, — ответила она. — То, какое течет в нашем мире с нулевой фазовой скоростью. Мы снова существуем в одномерном и однонаправленном времени — том, какое струится всегда от прошлого к будущему.

— Ты меня не поняла, Ольга. Свое время. Но какое? Прошлое или будущее? Мы пришли раньше себя, покинувших это скопление, или позже себя?

— Мы возвратились позже на один земной год. Наши блуждания в ядре, наше бегство по кольцу обратного времени заняли всего год по хронометрам корабля.

Беседу прервало сообщение Грация. Галакт докладывал, что анализаторы обнаружили два оставленных нами грузовых звездолета. Они пока далеко, но нет сомнения, что оба корабля невредимы и что очистка пространства продолжается.

— Мы постарели на год, а Гибнущие миры помолодели на столетие, — сказал Олег. — В систему Трех Пыльных Солнц возвращается утраченная прозрачность и яркость.

В командирский зал ворвался возбужденный Ромеро. Он был так бледен и расстроен, что мы, прервав разговоры, обернулись разом к нему.

— Олег! Эли! — Он говорил с трудом, настолько был потрясен. — Я заглянул в консерватор, чтобы проверить, как наши мертвецы вынесли переход по кольцу фазового времени. И вот я увидел… Там чудо, друзья!

Я прервал его:

— Чудес нет. Вы хотите сказать, что Оан исчез?

— Да, именно это! Саркофаг не поврежден, запирающие поля сохранились, но даже и следа Оана нет. Если это не чудо, Эли…

Я взял его за руку и усадил в свободное кресло.

— Успокойтесь, Павел. Ни один из законов природы не нарушен. Просто нам подан знак, что мы замкнули еще одно кольцо, но не времени, а взаимопонимания: от знакомства — через неприязнь, взаимную борьбу, взаимную заинтересованность — к дружелюбию!

ВРЕМЕН ДВУХ МЕЖДУ

Сергей Снегов родился ровно век тому назад — в 1910 году. Четыре поколения назад, по утверждениям социологов. За это время прошло несколько исторических эпох, одна страна рухнула, на ее месте возникла другая, которая тоже исчезла. Случились две мировые войны. Немало для одного человека — через все это нужно было суметь пройти.

Он странно и горько назвал автобиографию: «В мире иллюзий и миражей». Он считал, что его жизнью, как, впрочем, и жизнью его поколения (всех его поколений), правили химеры и призраки. Я не собираюсь с ним спорить — и все-таки мне кажется, что главным было другое. Дитя своего времени, Сергей Снегов был вневременным — и либо опаздывал к нужному моменту, либо опережал его. Совпадения бывали, конечно, но очень редко — и, к сожалению (к счастью?), не они определяли его существование. И еще одно: он был парадоксален по своей природе. При всей его удивительной цельности его жизнь и его характер определялись причинами, которые не могли и не должны были сочетаться.

Это началось с самого начала — с рождения. Появившись на свет, он не заплакал, а засмеялся. У его матери было 5 детей — все, кроме него, умерли. Похоже, его братья и сестры отдали ему свои жизни — иначе невозможно объяснить и снеговские 84 года, и хаотичность и взаимоисключаемость всего, что с ним происходило.

Впрочем, короткие периоды относительно нормального существования все-таки случались. В школу, во всяком случае, мальчик пошел вовремя. Но в первом же классе был исключен из гимназии за хулиганство: им с приятелем очень захотелось подергать за косы учительницу. До 12 лет Сережа шлялся по улицам — он был классическим одесским босяком.

Отчим пришел в ужас, когда обнаружил, что его пасынок не знает, что такое умножение. Мальчику наняли учительницу, чтобы подготовить к школе. Вердикт был унизителен: Сережа не способен учиться, максимум, на что он может рассчитывать, — фабрично-заводское училище: там все-таки учат работать руками, а не головой.

Отчим решил попробовать еще раз и сменил преподавательницу — меньше чем через год Сергей поступил в шестой класс (вместе со своими ровесниками) и стал лучшим учеником школы.

Но за год до окончания опять был исключен: мастер производственного обучения оскорбил одноклассниц — и Сережа ударил его тем, что попалось под руку. К сожалению, попался напильник. Мастер успел отшатнуться и, похоже, это спасло его от смерти, а девичьего заступника — от тюрьмы. Но со школой было покончено.

Просить и унижаться он не захотел — предпочел выкрасть документы и подать их в университет, на физический факультет (конкурс в тот год был 15 человек на место, пятерки ничего не гарантировали — помочь могло только соцпроисхождение, а с ним было неладно: и отчим, и мать — из служащих). Друзья заключали пари на исход экзаменов. Сергей поступил: помогло то, что два преподавателя (физик и обществовед) снабдили пятерки еще и особым мнением (примерно на страницу каждое) о знаниях абитуриента.

Дорога в будущее была прямой — но студент-физик увлекся философией, написал работу по диалектическому материализму. Об этом стало известно — и в 21 год третьекурсник физического факультета был назначен доцентом кафедры философии. Занятия отошли на второй план — Сергей погрузился в чтение лекций. Преподавание шло легко (по воспоминаниям, он был превосходным лектором)— гораздо трудней было вести себя соответственно: вежливо, корректно и отстраненно. Впрочем, скоро он нашел способ сбрасывать напряжение — вечерами они с друзьями выходили на Молдаванку и задирали проходящие парочки (ничего серьезного — так, чтобы душу отвести). Продолжалось это до тех пор, пока он случайно не напал на свою студентку — и с босячеством было покончено.

Тем временем в его лекциях были обнаружены отступления от догм марксизма-ленинизма. Ему еще повезло (как ни странно, ему вообще везло) — дело ограничилось только запретом на преподавание. И потом: у него оставалась физика!

После окончания университета он переехал в Ленинград, устроился на завод «Пирометр». Шел 1936 год, когда его арестовали. Готовился громкий процесс: три друга, дети видных и разных родителей (большевика, правого эсэра и меньшевика), объединились для того, чтобы уничтожить власть, которая дала им путевку в жизнь. Один из арестованных признал все обвинения — и вскоре сошел с ума и умер в пересыльной тюрьме. Судьба второго неизвестна. Третий — Снегов — остался отказником. И, возможно, спас и себя, и остальных, потому что открытого процесса не получилось.

Приговор Высшей Военной Коллегии Верховного Суда СССР (прокурор — Вышинский, судья — Никитченко, будущий главный советский судья на Нюрнбергском процессе), вынесенный в 1937 году, гласил: десять лет лагерей. Снегов отправился торной для того времени дорогой: Бутырка, Лефортово, Соловки, Норильск…

Он не любил рассказывать о том, что пришлось пережить, — он вообще предпочитал не нагнетать ужасы. А вот о карцере в соловецком лагере — каменном мешке под дном моря — в старости вспоминал с восторгом. Дело в том, что в этом поставленном на попа сыром пенальчике нельзя было сидеть — места не было. «Ты представляешь, я стою двое суток, вода по стенам стекает — и слышу, как над головой волны Белого моря перекатываются… Как бы я хотел еще раз этот шум услышать!». И после паузы виновато добавлял: «Только я теперь, наверное, не выдержу — умру через пару часов».

Срок заключения истек в конце сороковых — остались ссылка и поражение в правах. В Норильске начали строить завод по производству тяжелой воды (она используется в качестве замедлителя нейтронов при ядерных реакциях), и Снегова назначили главным инженером. Но использовать собирались термодиффузию, а не электролиз, и он отказался от должности, поскольку недостаточно разбирался в этом процессе. Это было спасением (ему опять повезло): завод так и не пошел, и новый главный инженер покончил жизнь самоубийством.

В 1951м, в Норильске, он познакомился со своей второй женой, Галей. Она была «вольняшкой», приехала в Норильск по собственной воле. За связь со ссыльным ее исключили из комсомола, выгнали с работы, выселили из общежития. В управлении НКВД пытались спасти от вражеских козней девичью идейную непорочность, Гале предлагали отдельное жилье, которого офицеры ждали по нескольку лет, — но она стояла насмерть!

На следующий год в Норильске началась чистка. В Москве готовилось «дело врачей» — после него из обеих столиц должны были выселить евреев, — и для них нужно было освободить места в Заполярье. На ссыльных заводили новые дела, приговоры разнообразием не блистали: либо расстрел, либо высылка в лагеря на побережье Ледовитого океана и на острова в Белом море. Собственно, это была тоже казнь — только медленная. Снегову определили Белое море. Узнав об этом, Галя стала почти непреклонной: ей нужен официальный брак. Она хочет стать членом семьи врага народа! Тогда (даже в лагере!) ей будет легче пережить все то, что им уготовано. И он сдался. На их свадьбе не было гостей, потому что он был уверен: он приготовил своей молодой (на семнадцать лет младше) жене не радость, а муки. Он фактически приговорил ее к смерти.

Но в марте, через три с небольшим месяца после их одинокой свадьбы, умер Сталин. Им снова повезло.

Очередной парадокс: Заполярье отбирало жизнь у тысяч людей — а Снегов нашел в Норильске то, что его жизнь продлило. В прямом смысле: Галя артистически умела перетягивать его болезни на себя. И ей ни разу не смогли поставить диагноз, врачи по большей части были не в состоянии ничего объяснить — если не считать объяснением то, что он выздоравливал, когда она заболевала. Это правда!

В середине 1950х стало ясно, что из трех дорог (философия, физика, литература — стихи он писал с юности), которые некогда открылись перед ним, осталась только писательская. Дело в том, что незадолго до этого одну из его научных работ, посвященную производству тяжелой воды, главный инженер Норильского металлургического комбината Логинов увез в Москву, и она попала на стол Мамулову, заместителю Берии, курировавшему ГУЛАГ. Интерес врага народа к запретной теме вызвал у бдительного Степана Соломоновича подозрение. Строительство завода сорвалось — явное вредительство! А тут еще это исследование… Не иначе этот гад подыскивает способ передать секреты Советского Союза Трумэну!

Логинов, вернувшись в Норильск, вызвал Снегова к себе, запер дверь кабинета и сказал: «Пей — сколько влезет, баб заводи — сколько посчастливится, но науку пока оставь. Пусть они о тебе забудут! Я сам скажу, когда можно будет вернуться…» И он сказал, только разрешение это запоздало. Потом, после освобождения, Снегова звали в Курчатовский институт, но все уже было решено.

Наступил 1955 год. Реабилитация шла негладко. Тем, кого судили «тройки», было попроще. Но решение Верховного Суда мог отменить только сам Верховный Суд, а там была очередь. Наконец Снегова вызвали в Москву получать чистые документы. Генерал КГБ сказал: «Сергей Александрович, я поздравляю вас! И хочу предложить написать заявление против вашего судьи Никитченко. Сейчас он живет у себя на даче, под домашним арестом. Нам нужен повод, чтобы завести на него дело». Снегов отказался. Он не хотел, чтобы главный советский судья на Нюрнбергском процессе был признан преступником. Генерал засмеялся. «Везет этому Никитченко! — сказал он. — Сами понимаете: вы не первый, кому мы это предлагаем. Но Иона Тимофеевич выбирал себе хороших обвиняемых: все отказались — и объяснили это так же, как вы».

А дальше наступила мирная жизнь.

Лагерные его рассказы должны были выйти в «Знамени» одновременно с «новомировским» «Одним днем Ивана Денисовича». Но Вадиму Кожевникову, редактору журнала, тоже было что сказать, а право первой ночи распространялось не только на красивых поселянок… Кожевниковская повесть не запомнилась, а тему после «Одного дня…» закрыли. Он опять опоздал.

До сих пор не могу понять: это было удачей или провалом? И публицистически-мессианский Солженицын, и трагический и пронзительный Шаламов, как правило, показывали, как обстоятельства ломали людей. Все было ужасно и — понятно: белое — черное, плохое — хорошее, охранники — заключенные, правые — виноватые. Когда случается катастрофа — кто-то в ней должен быть виноват, ведь правда? Есть кем восхищаться, есть кого ненавидеть…

А если было по-другому? Если те, которые страдали (удивительная, надо сказать, это вещь — страдание: оно способно оправдать любой поступок!), когда-то, до лагерей, самозабвенно обличали врагов народа, а вохровцы, передергивавшие затворы перед колонной заключенных, порой спасали самых ледащих доходяг — корочкой хлеба, послаблением (да мало ли чем еще)? Никто (без исключения) не виноват, все (без исключения) виновны. Это трудно принять даже теперь, а уж тогда…

А если там, в лагере, настигала любовь — и северное сияние раскидывалось не только в небе? Послушайте, это даже обидно: мы ведь уже настроились бояться! Что-то здесь не так…

Да, похоже, ему опять повезло, что его воспоминания не были опубликованы в 1962м. И, может быть, это вовсе не было опозданием — просто тогда еще не пришло время для такого взгляда на историю.

Прежняя снеговская профессия напомнила о себе только в 1972 году, когда он написал повесть «Прометей раскованный», посвященную западным физикам — создателям атомной бомбы. Книга попала в руки Я.Зельдовичу, который вместе с Г.Флеровым стоял у истоков советского ядерного проекта. Они разыскали Снегова и предложили ему написать о советских ученых. Они добились в ЦК КПСС разрешения на открытие архивов и посещение закрытых институтов — и в 1979 году вышла книга «Творцы» («Прометей раскованный»2). Однако третья ее часть, в которой говорилось о создании и об испытании бомбы, была запрещена, рукопись конфисковали. Правда, называлось это уже по-другому, да и проделано было поделикатней. Снегов был в Москве, когда к нему домой явился молодой человек и объяснил Галине Николаевне: издательству срочно нужны дополнительные экземпляры, а телефон в квартире уже несколько дней не работает. Единственное, что сумел сделать Сергей Александрович, — это послать за ними его, редактора, по личным делам оказавшегося в Калининграде. Естественно, молодой человек был в курсе всех деталей и знал имена и отчества всех друзей и родственников…

Он не учел только одного: все-таки он имел дело со старым лагерным волком. Один экземпляр Снегов успел сдать в архив. Возможно, эта рукопись и сохранилась.

Не была напечатана и «Повесть об институте», в которой рассказывалось о получении советского плутония (Институт радия в Ленинграде).

Снегов не хотел лгать — даже когда не мог сказать правду. Если можно было молчать, он молчал, когда молчать было нельзя — говорил. Честно. Его вызывали в обком и КГБ и предлагали подписать письма против Пастернака и Даниэля с Синявским — он отказался (да еще на выступлении в КТИ в присутствии наблюдателя сказал, что мы все еще будем гордиться, что жили в одно время с Борисом Леонидовичем!). После событий в Чехословакии к нему домой позвонил заместитель начальника управления КГБ области — комитету было поручено собрать отзывы интеллигенции, а мнения Снегова информаторам узнать не удалось… Не может ли Сергей Александрович лично, в порядке одолжения, сообщить, как он относится к вводу нашей армии в дружественную страну? Снегов был краток: «Это — ошибка, за которую мы будем расплачиваться десятилетиями!». Его вежливо поблагодарили — а его и без того пухлое досье пополнилось очередной записью…

Я часто думаю: возможно, его не трогали потому, что считали кем-то вроде городского юродивого. Такие тоже были нужны: тезис, что в Датском королевстве все спокойно и могут существовать разные мнения, нужно было чем-то иллюстрировать. Повезло? Не знаю. Но такого везения он не искал!

К тому же в одной из первых его повестей — «Иди до конца» — был эпизод, когда герой слушает «Страсти по Матфею» Баха и размышляет о Христе (это сочувственное изображение было первым в советской литературе). Профессор Боннского университета Барбара Боде в своем ежегодном литературном обзоре заявила, что русские реабилитируют Христа. «Литературная Россия» ответила «подвалом» «Проверь оружие, боец!». Боде не смолчала — «Литроссия» тоже: статью «Опекунша из ФРГ» предварял суровый эпиграф: «Если тебя хвалит враг, подумай, какую подлость ты сделал!»… Снегов попал в «черные списки» — его перестали печатать. Очередной парадокс: он, пострадавший (да простится мне это кощунство) за Христа, был неверующим (во всяком случае — так он утверждал).

Не от хорошей жизни он ушел в фантастику — просто он по-прежнему не хотел лгать. Уж на что благополучная книга «Люди как боги» — но ее отвергли четыре издательства подряд, а когда американцы в конце восьмидесятых запросили права на роман у Советского Союза, Всесоюзное агентство авторских прав (ВААП) запретило его перевод на английский язык: не могли же мы пропагандировать звездные войны… Что, впрочем, не помешало потом, после перестройки, зачислить автора в удачливые коммунистические писатели. Ну, да бог им всем судья — и тем, кто отказывал, и тем, кто зачислял. Вероятно, в итоге и те и другие оказались по-своему правы.

Одно скажу: удача эта была вполне в его духе. Семь лет — ни одного издания, настороженное отношение коллег-литераторов, полная неизвестность, двое маленьких детей — и шестой десяток от роду… Ему было 56, когда в сборнике «Эллинский секрет» появилась «Галактическая разведка», — в таком возрасте не начинают. Он опять опоздал — минимум на поколение.

И все-таки именно фантастика, переведенная впоследствии на 8 языков, принесла Снегову известность (из суммарного тиража его книг — около двух миллионов экземпляров — 1 300 000 приходятся именно на нее). А после выхода «Людей…» на немецком языке в Дрезденском университете на трех факультетах — философском, физическом и филологическом — прошли научные конференции: студенты пытались разобраться, насколько возможно будущее, которое он придумал. Очередной парадокс — он ведь пришел в фантастику от безысходности…

У него было три научно-фантастических романа — он увидел напечатанным только один. «Диктатор» вышел уже после его смерти. Это вообще было последнее, о чем Снегов узнал в этой жизни: мне удалось прорваться к нему в больницу вечером перед операцией — мы должны были сообщить, что «Диктатор» уже в производстве! В определенном смысле он считал эту книгу своим завещанием.

«Хрононавигаторы» были опубликованы только через два года. Снегов странно к ним относился — иногда казалось, что он пишет через не могу, буквально заставляя себя. Возможно, именно этим объясняется изменение первоначального замысла: книга должна быть стать эпопеей, примерно такой, как «Люди как боги». В результате получился роман — и не очень большой. Но, судя по количеству переизданий, «Хрононавигаторам» это не очень помешало.

Самая везучая из его научно-фантастических вещей (кроме «Людей как богов», понятно) — космические детективы. Они печатались буквально с колес — и переиздавались едва ли не вровень с «Людьми как богами». А вот памфлетам посчастливилось не очень: они ни разу не были опубликованы полностью, одним циклом.

Да, действительно, Снегов опоздал с началом — и остается только удивляться, как много успел сделать. За последнюю треть отпущенного ему существования он написал больше, чем некоторые — за жизнь (причем занимался не только фантастикой). Снегов перепрыгнул через потерянное им поколение. И это тоже — парадокс.

Перепрыгнул — и ушел назад, в начало ХХ века. Его воспоминания, рискованно названные «Книга бытия», — это рассказ о Первой мировой войне, о революции, о Гражданской, о НЭПе… Обо всем, что он видел собственными глазами. В это почти невозможно поверить: не то что свидетели — дети их по большей части уже умерли, а тут — очевидец! Снегов писал эту книгу в стол, без всякой надежды, что ее опубликуют, — но она издана. Как и сборник снеговских стихов. Ждут своей очереди рассказы о знаменитых его современниках.

Удивительно, но в последние годы он параллельно работал и над «Книгой бытия», и над «Диктатором». Как они могли сочетаться — воспоминания и предсказание? Похоже, он очень хотел успеть сказать что-то важное…

Он был человеком разящего обаяния — не существовало никого, кто не сдался бы, пообщавшись с ним хоть пару часов. И все — в один голос — говорят об удивительной его доброте. Снегов на самом деле был неправдоподобно добр (даже сентиментален — что, впрочем, тщательно скрывал). Но мало кто в курсе, что он умел бить — первым и без предупреждения. Иначе не выжил бы там, где ему довелось побывать. Его время и его страна требовали, чтобы человек обладал и такими способностями. «Битый фрей» — уважительно называли его норильские уголовники. А этот самый фрей писал стихи, влюблялся и обсуждал с солагерником Львом Гумилевым силлабику и тонику, Спинозу и Декарта… И даже собирался драться на дуэли!

Он, конечно, соответствовал своей эпохе — но внешне, ситуативно: реагировал на происходящее, противостоял угрозам, отвечал ударом на удар и благодарностью — на помощь. Но внутренне, в себе, существовал все-таки не здесь и не сейчас — он метался между прошлым и будущим, очень редко (практически никогда!) не задерживаясь в настоящем. И чаще был в будущем, а не в прошлом.

И то, что книга, которую вы держите в руках, одиннадцатое (с 1994 года) посмертное издание «Людей как богов»,— тому доказательство.

Татьяна Ленская
194
{"b":"260935","o":1}