Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сведенные отчаяньем губы исторгли хриплый выкрик:

— Негодяй!

Он в бессильном отчаянье скрипнул зубами.

— Я — вор!!! Я в полночь воровал хлопок у Муаммера-бея?.. Поквитаюсь с тобой, подлец! Хочешь, чтобы мне больше не давали работы? Не дождешься!

Он опять ступил на дорогу и побрел не разбирая пути. Чуть поодаль увидел человека, но быстро густеющие сумерки мешали рассмотреть его. Пришлось ускорить шаг.

— Стой! — окликнул он шедшего впереди. Тот обернулся.

— Али? Это ты?

— Хюсейин? — удивился путник. — Ты нехорошо поступил, Хюсейин.

— Нехорошо, говоришь? Да ведь я это сделал только назло подрядчику.

— После твоего ухода он никак не мог угомониться. Как только тебя не честил. Вором называл, подлецом, мерзавцем. Словом, много чего говорил. Тебе не следовало допускать до такого позора.

Хюсейин спросил:

— Как еще он называл меня?

— Отстань! Не знаю.

— Как это не знаешь? Выкладывай все.

— Говорю, не знаю. Чего привязался?

— Лаялся, значит?

— Не знаю.

— Какими словами меня называл?

— Не знаю.

— Говорил, что спал с моей женой?

— Не знаю. Ну чего ты хочешь, ведь он гад каких мало.

— Выходит, сказал, что спал?

— Подонок он.

— Выходит, так прямо на людях и сказал, что спал с моей женой?

— Тварь он.

— Ах, мать его разэдак! Сказал-таки!

— Во всей Чукурове нет человека подлей его, — процедил сквозь зубы Али. — Цепной пес хозяев и первый враг поденщиков. Другой бы ни в жисть не показал хозяину твой мешок с хлопком, не опозорил бы. Сколько зла от одного поганца! Пользуется, что никто его осадить не может. Нет среди нас настоящих мужчин. И к тому же…

Хюсейин вперил в Али полубезумный взгляд. Глаза его налились слезами и кровью.

— Ты не увиливай. Скажи, говорил он насчет моей жены?

— Не знаю. — Али передернул плечами.

Вдруг в руке Хюсейина сверкнуло нагое лезвие кинжала.

— Скажи! Скажи!

Али чуть презрительно скривил губы:

— Вместо того чтоб на меня кидаться с кинжалом, ты бы лучше…

Хюсейин с ожесточением оттолкнул от себя Али и со всех ног бросился бежать обратно, туда, откуда пришел.

Он бежал, задыхаясь, падал, опять бежал — по полям, колючим зарослям, по стерне. Ободрал ноги в кровь.

Дремучее облако наползло на лунный диск, по земле разлилась вязкая темень. Сердце Хюсейина готово было выскочить из груди. Он споткнулся и повалился лицом в шипастый куст. Рука по-прежнему судорожно сжимала рукоять кинжала. Он бился на земле в бесслезных рыданиях.

Луна вроде бы нехотя покатилась к горным кряжам на западе и еще долго висела над ними, не желая уходить с небосвода. Хюсейин напряженно вглядывался в нее, словно пытаясь ускорить ее закат. Совсем рядом, на полевом стане, крепко спали вповалку поденщики. Чуть поодаль слабо колыхался на ветру светлый полог приземистого шатерка.

Луна завязла на вершине горы. Хюсейин вцепился в рукоять кинжала мертвой хваткой. Как птица — в ветвь.

Едва луна укатилась за вершину, он медленно-медленно, тихо-тихо пополз к шатру. Старался не дышать. Вот он уже совсем рядом. Между ним и спящим лишь тонкая ткань полога.

Хюсейин слышал ровное сопенье, слышал, как его враг заворочался во сне, как что-то бормотнул спросонья. Рука его, державшая кинжал, совсем задеревенела, по временам ее сводила тягучая боль. А сердце колотилось как ненормальное. Разве может так громко стучать обыкновенное человеческое сердце?

И вдруг в нескольких шагах от себя Хюсейин увидел чью-то метнувшуюся тень. Он с маху всадил кинжал почти по самую рукоять в пересохшую землю. Всадил и бросился бежать.

Он бежал в сторону деревни.

Белые брюки

Перевод А. Ибрагимова

Ну и жарища! Мустафа взмок от пота. Рваный башмак, с которым он возился, так и остался недошитым. Бог весть о чем размечтался парнишка. А снаружи солнце во всю мочь палит разбитую мостовую уездного городишка. В густой тени старого инжира с мясистой листвой, у грязного дувала, вывалив длиннющий язык, дремлет собака. Мустафа безучастно из-под отяжелевших век уставился на дрыхнущего пса. И такое равнодушие охватило парнишку, что вот-вот башмак из рук выпадет. Но краешком глаза Мустафа нет-нет да и покосится на мастера: не заметил бы, что он бездельничает. Но тот, как всегда, погружен в работу.

Мустафа надевает башмак на сапожную лапу, кое-как вколачивает гвоздь и принимается за рваный задник. Но на душе так тошно, что все валится из рук.

С тех пор как он начал сапожничать, впервые приходится ему возиться с этакой рванью. Живого места нет, сплошные дыры. Ума не приложит парень, с какой стороны приняться за дело. Наконец он не выдерживает:

— Не справиться мне, хозяин, с этими башмаками.

Мастер поднял голову и смотрит на ученика так, словно видит его впервые.

— Как это — не справиться? — говорит. — Ты мне эти разговоры брось!

— Не получается у меня, хозяин. Расползается все.

— А ты постарайся. Должно получиться.

До самого вечера провозился парень с парой стоптанных башмаков. Шил, порол, опять шил, опять порол. Так ничего и не вышло. Только употел весь.

Густая тень инжира протянулась прямо на восток. Солнце с ленцой ползло по западному склону холма. В этот час в мастерскую заглянул приятель сапожника — богач Хасан-бей. В знак приветствия перекинулся с сапожником парой шуток и деловито ощупал взглядом парнишку, занятого работой. Потом обратился к мастеру:

— Не уступишь ли мне его на три дня? Пусть поработает у печи для обжига кирпича.

— Будешь работать, Мустафа? — спросил хозяин. — Хасан-амджа[39] печь для кирпича сложил.

— На трое суток, — уточнил Хасан-бей. — Плачу поденно — полторы лиры в день. Старшим будет Джумали из махалле[40]Саврун. Человек он хороший, не обидит тебя.

Мустафа рад-радехонек.

— Хорошо, Хасан-амджа. Только вот у мамы отпрошусь.

— Отпросись-отпросись, — снисходительно роняет Хасан-бей. — А завтра приходи в наш сад. После полудня приступишь к работе. Меня там не будет. Сам обо всем договоришься с Джумали.

Сапожник платит Мустафе двадцать пять курушей в неделю. За месяц работы — одна лира. А летние туфли стоят две лиры. Белые брюки — три лиры. Всего — пять лир. Сейчас уже июль. Значит, за июль, август, сентябрь наберется всего три лиры. Не обзавестись ему летними туфлями и белыми брюками!

Спасибо Хасану-бею! Второго такого замечательного человека нет во всем городе. Шутка ли — полторы лиры в день! За три дня — четыре с половиной.

И вот как оно все будет. Сначала он вымоет руки — как следует, с мылом. Потом тихо-о-онечко развернет бумагу и вытащит белоснежные парусиновые туфли. Потом вымоет ноги, тоже с мылом. Носки белые аккуратненько натянет, сунет ноги в белые, хрустящие, новехонькие туфли. А вот брюк даже касаться нельзя. Каждый дурак знает, что белое нельзя хватать руками — сразу запачкается. Точно так же и белые брюки.

А у самого моста гуляют девушки. Ветер раздувает им юбки, прилепляет к ногам белые шароварчики.

Мустафа кинулся к матери:

— Мамулечка! Родненькая! Я с Джумали буду кирпичи обжигать для Хасана-бея.

— Нет!

Мустафа опешил:

— Почему?

— Ты когда-нибудь кирпич обжигал? Знаешь, что это такое? Три дня, три ночи не спать — выдержишь?

— Выдержу!

— Одна я только и знаю, чего стоит добудиться тебя по утрам. Выдержишь, как же!

— По утрам — это другое дело. Мам, ну пожалуйста.

— И не проси.

— Увидишь, я совсем спать не захочу.

— Уснешь как миленький. Не выдержишь.

— Ма-а-ам! Хорошая моя! Вот ведь Сами, сын Тевфика-бея…

— Э-э-э, — тянет раздраженно мать.

Мустафа знает, чем можно донять мать.

— Да, а вот Сами носит брюки белые-пребелые. Как молоко. И туфли на резине…

вернуться

39

Амджа — дядюшка, почтительное обращение.

вернуться

40

Махалле — городской квартал.

79
{"b":"256693","o":1}