На какой-то станции, последней перед Венецией, Юлия Михайловна попросила Мишу выйти на платформу.
— Плохо себя чувствую, голова кружится, — виновато сказала она.
Ночь была темная, по платформе шныряли какие-то крикливые девицы в ярких шляпах, сопровождаемые кавалерами. В грязном буфете висел список кушаний на итальянском языке, а когда вышли на платформу, посмотрели на темное, будто суконное небо с двумя-тремя звездочками, услышали аромат какой-то первой зелени, вдруг показалось обоим, что они где-то в России.
— Совсем как в Любани, — сказал Миша, и отчего-то защемило сердце; вспомнилась мать, монастырь и, в первый раз за все путешествие, Тата.
— Тебе грустно? — спросила тихо Агатова, прижимаясь к Мишиному локтю, — ты жалеешь, что уехал? Но, мальчик мой, ведь всего месяц или два Италия, а там еще вся жизнь. Ну, отдай мне эти недели, а потом уходи. Будь счастлив, свободен и только, если изредка, раз в десять лет, вспомнишь об этих днях, не сожалей о них. Вот все, чего я хочу. Милый мой маленький мальчик, не нужно грустить. Помнишь, я обещала не огорчать тебя.
Ее слова были ласковы и печальны.
От них еще грустнее и слаще становилось, и Миша, взяв ее руку, поцеловал в разрез лайковой черной перчатки, будто скрепляя этот договор.
Поезд уже мчался по этой удивительной плотине, узкой лентой соединяющей Венецию с материком. Черная вода лагун поблескивала, доходя чуть ли не до самых колес вагона. В открытое окно доносился тревожащий своим особым морским запахом ветер. Вдали уже блестели огни странного города.
Юлия Михайловна опять стала деловитой и заботливой. Посмотрела записанный в книжечке адрес рекомендованного знакомыми недорогого отеля, собрала вещи в маленький чемоданчик, не спеша оделась и тогда подошла только к Мише, который опять не мог оторваться от окна.
— Вот и Венеция. Как далеко мы заехали и совсем, совсем одни, — проговорила Юлия Михайловна.
— Юнонов обещал нагнать меня в Венеции дня через три, — сказал Миша, оборачиваясь от окна.
— Ну, что же, мне будет очень интересно с ним познакомиться, — меняя тон, ответила Юлия Михайловна, и какая-то складка легла около губ.
Было уже поздно, после дня дороги голова была тяжелая. Гондольер мрачно и ловко греб из одного узкого канала в другой. Горбатые мостики, высокие дома с террасами глядели прямо в воду, редкие прохожие с фонарями, — все это было призрачно.
Миша совсем засыпал. Он прислонился к плечу Агатовой и в полудремоте едва слышал, как тихо говорила она, нагибаясь к самому его уху.
— Как хорошо, как сказочно прекрасно. И, вот увидишь, наша жизнь в этом таинственном городе будет тоже как сладкая, пусть недолгая, сказка.
За углом кто-то распевал вполголоса призывную серенаду, и сладко рокотала мандолина.
Голова Миши уже склонилась на колени Агатовой.
— Прекрасный, возлюбленный мой, последний, которого ждала я. Милый мой мальчик, — говорила Агатова и, нагибаясь, нежно, бережно целовала его побледневшее лицо.
VII
Нет города более фантастического, более зачаровывающего странными чарами своей необычайности, чем Венеция. Уже на другой день, когда, только что проснувшись, Миша открыл окно, выходящее в узкий канал, он почувствовал эту власть города.
В окне противоположного старого дома сидела черномазая девушка в ярком платье и, напевая что-то, чистила картофель, бросая шелуху прямо в канал; по мостику проходил толстый монах с черными веселыми глазами, из-за домов виднелся разноцветный купол Святого Марка,{61} и все в это теплое сумрачное утро было необычайно, будто заколдовано.
Целый день Миша и Юлия Михайловна ходили, будто гонимые чужой волей, по городу;{62} бесчисленные узенькие переулочки, как коридоры лабиринта, привлекали, манили, не давая успокоиться. Все казалось, что вот там, за поворотом, откроется что-то небывалое, а за углом был новый мостик, новый поворот, потом маленькая площадка с мадонной или фонтаном, а через полчаса опять попадешь на то же место, откуда вышел.
В первый день они решили не осматривать музеев, церквей, дворца дожей, а просто бродить по городу. Они обедали в каком-то маленьком веселом ресторанчике, выходящем окнами на три канала, были на почте, перейдя риальто, попали в далекий грязный квартал, потом сидели на игрушечно-красивой площади Св. Марка, пили кофе в открытой кофейне. Солнце выглянуло ненадолго, низко летали ручные белые голуби, гремели трубы оркестра, туристы с бедекерами важно прогуливались. После целого дня бесцельной ходьбы Миша чувствовал усталость, незнакомый, странный город пугал.
Мимо прошли какие-то русские.
— Пароход на Лидо отходит через десять минут, — донеслись так неожиданно-радостно русские слова. Будто оба вспомнили сразу, что близко море, и обоим, и Мише, и Юлии Михайловне, захотелось ехать. Они засмеялись оба в одну и ту же минуту, сказав:
— Поедем на Лидо.
Маленький, довольно грязный пароходик доставил их через полчаса на песчаный остров с постройками обычного дачного вида, подозрительными кабачками и назойливыми нищими. Они прошли по улице, напоминающей какое-то «Лесное»,{63} мимо еще заколоченных дач со стеклянными шарами в палисадниках, мимо огромного, тоже еще мертвого отеля, и вдруг нестерпимая синева блеснула. В первую минуту они даже не догадались, что это — море.
Они шли по вязкому песку, и ласковый ветер ударял в лицо, а блестящее на заходящем солнце море слепило глаза.
Берег был пустынен. Только два паруса блестели далеко на горизонте, и казалось, что во всем мире они остались вдвоем. Светлая печаль какой-то заброшенности и вместе с тем близости охватила их. Они шли, взявшись за руки, как дети, и почти не говорили.
— Как странно, — вымолвила Юлия Михайловна, — я многое уже испытала, но никогда не знала такой тишины, такой неомраченной радости. Это ты мне ее дал, милый мой, нежный мальчик. Я ведь знаю, что у тебя вместо сердца — кусок льда, но теперь, вот сейчас, мне это не страшно. Я люблю тебя и не боюсь; все равно, вот этих минут ты не сможешь отнять у меня.
Она говорила все тише, почти шепотом, будто разговаривала сама с собой, и Миша не знал, слышит ли он слова или только догадывается о них.
Наконец они сели на какую-то разбитую лодку, и Миша сказал, тоже не зная, сам ли он говорит или слышит чужой голос:
— Мне хорошо сейчас. Не надо только ничего решать, угадывать, думать.
— Милый, конечно, не нужно! — вдруг, повернув к нему какое-то просветленное, совсем молодое лицо, ответила Юлия Михайловна, и Миша поцеловал ее смущенно и нежно, будто это был первый робкий поцелуй.
Когда, возвращаясь к пристани, они медленно шли, Юлия Михайловна сказала:
— Знаешь, у меня никогда не было того первого романа, который зовется гимназическим, романа безгрешного, светлого, радостного.
— У меня тоже, — улыбнулся Миша.
— А вот с тобой, — говорила Агатова, — я чувствую себя чистой застенчивой девочкой, которая боится поднять глаза на своего гимназиста.
Быстро спускались черные южные сумерки. Пароходика не было, и гондольер на ломаном французском языке предложил за три лиры доставить их в город.
Против течения плыли очень медленно, начиналась качка, дул ветер. Миша снял шляпу и накинул на голову капюшон своего плаща. На узкой скамейке они сидели, тесно прижавшись.
Гондольер затянул монотонную песнь.
— Какое у тебя сейчас строгое и нежное лицо, — говорила Юлия Михайловна, — точно юный монах, святой и прекрасный. Или девочка, совсем маленькая девочка с длинными ресницами.
Ее слова сливались с плеском волн о корму.
— Ты устал, милый?
— Нет, мне хорошо! — и, помолчав, не оборачиваясь к Агатовой, Миша сказал: — Я люблю тебя.
Юлия Михайловна вздрогнула.
— Не нужно, милый, не нужно слов. От них страшно.