— Беги, беги, — повторял тот, а она, улыбаясь, вымолвила:
— Зачем же бежать? Неужто столь противна вам?
— Как решилась ты на такую дерзость? — спросил барон, несколько пораженный ее спокойным видом и тоном.
— В полюбовницы к вам поставлена. Сам Павел Еремеич свели меня сюда и приказали, — сказала она с улыбочкой.
— Как? — барон даже сел на кровать от изумления.
— Да и от барыни на то приказ вышел, — отвечала девка.
— Луша, Луша! что ты говоришь, какой позор, как поруганы чувства наши чистые, — восклицал барон, а Луша, подползя по ковру к кровати, обнимала ноги несчастного влюбленного и вкрадчиво шептала:
— Какой же позор. Счастье-то какое. Так угождать вам буду, а от барыни подарки; вся дворня Лукерьей Спиридоновной величать будет, а уж я-то вас так утешу, так утешу. Довольны останетесь. Нельзя же воли маменькиной противиться, а они, видя печаль вашу, сжалились и осчастливить нас изволили. Пожалуйте ручку.
Она уже целовала руку беспомощно повисшую, снимала туфли и ловче Фильки справилась с прочей одеждой, все время ласково приговаривая. Барон молчал, не переставая тяжко вздыхать. Потом, быстро скинув с себя сарафан, Лушка задула свечу и, прижимая голыми руками к пышной груди своей огорченного все еще чем-то любовника, шептала:
— Разве не говорил, что любишь, так что же не поцелуешь.
На другое утро, встретив по обычаю барона у дверей, Еремеич пожелал доброго утра и, приложившись к руке, промолвил:
— Виноват я перед вашей милостью: не спросясь, Фильку отослал и нового спугу поставил вам.
Барон вспыхнул, но все же не без шутливости ответил:
— Ничего, Еремеич, в вину тебе не поставлю. Много усерднее новый слуга.
Когда же в предвечерний час сел барон к клавесинам, веселее запели ржавые струны. Нежно прозвенели куранты и семь раз склонялся томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей, и уже без всякой меланхолии наблюдал их любовную игру барон фон-Кирилов.
С. П. Б.
Сентябрь 1913 г.
Желтая карета{340}
I
Желтая маленькая карета со спущенными занавесками, запряженная серым жеребчиком, с кучером в зеленой ливрее на высоких козлах повернула на набережную Мойки. Два молодых человека остановились на углу Невского, давая ей проехать.
— Ба! Карета маэстро Корнелиуса. Ну, Сашка, не будет нам удачи, — воскликнул один из молодых людей, — знаешь, попа ли, чародея ли встретить, идя на амурное свидание или к ростовщику, — это не к добру.
— Но ведь ни то ни другое не предстоит нам сегодня, — ответил другой, невольно следя взором за блестевшей на октябрьском солнце желтой каретой, быстро удалявшейся.
— Счастлив наш Бог, а то у Корнелиуса глаз тяжелый, особенно для влюбленных и должников.
— Да кто же этот столь таинственный господин Корнелиус?{341} — спросил Александр Федорович Буранов, из двух собеседников младший, еще по провинциальному неловкий в своем изящном от модного портного рединготе.{342}
Другой, Семен Иванович Серебров, был невысокого роста, в длинных рыжеватых кудрях, с слегка одутловатым бледным лицом, которому придавал он то ироническое, то мечтательное выражение, в очках, одетый тщательно и даже щегольски, с намеренным отступлением от моды.
— Никто точно не знает, что за особа маэстро Корнелиус. Иные почитают его едва ли не за самого Вельзевула, другие считают ловким шарлатаном и светским человеком, — промолвил с усмешкой Семен Иванович. — Мне случалось раза два встречать его. Корнелиус не стар, то есть лета его никому не известны; он красив, нравится женщинам, пренебрегая, впрочем, ими, так как только деньги и политика, кажется, интересуют его. Вот что я знаю достоверно. Рассказов же про него не оберешься. Это самая модная тема вот уж третий сезон. Я знаю одно: что эта желтая карета портит мне аппетит, а повстречаться ночью лицом к лицу с господином Корнелиусом я бы вовсе не желал.
Серебров замолчал.
Больше о господине Корнелиусе не заходил разговор, и, увлеченный новыми для него столичными развлечениями, скоро забыл думать о мимолетной встрече Александр Федорович Буранов, сын богатого самарского помещика, посланный в Петербург отцом для усовершенствования образования и возобновления старинных знакомств и родственных связей.
II
Анета Тихородова, сидя у окна, вышивала по широкой нежнобирюзовой полосе розовые цветочки и мурлыкала про себя грустную песенку. Против своего обыкновения она не поднимала головы, когда в окне мелькала тень какого-нибудь прохожего, не рассказывала городских новостей, не смеялась и вовсе не обращала внимания на Александра Федоровича, уже более получаса сидевшего неподвижно в кресле и курившего свою трубку.
Попробовал было Александр Федорович сам начать разговор, спросив:
— Весело ли вчера на балу танцевали, Анна Павловна?
Но Анета только поморщилась и ничего не ответила.
Александр Федорович, осторожно ступая, походил по комнате, внимательно разглядывая давно изученные картинки, — пастушку с барашком, голубков на окне, гусара с саблей. Он обрадовался, когда из соседней комнаты окликнула его полковница Елизавета Михайловна.
— Иди, батюшка, кофейку выкушай.
Тихородова была тучная дама лет под пятьдесят, еще бодрая, нрава веселого и простого.
Привезенный в этот маленький домик Серебровым, доводившимся дальним родственником Тихородовым, находил Александр Федорович здесь ласку и тепло.
Особенно же благоволила к молодому человеку сама полковница, но и Анета, лукаво посмеиваясь над провинциальной неловкостью манер Буранова, болтала с ним охотно и дозволяла исполнять желания и прихоти свои, заставляя то держать шерсть, то читать вслух трогательные стишки, то мчаться сломя голову за билетом в театр. Поэтому был огорчен и удивлен сегодня Александр Федорович странным приемом Анеты; вспоминал, чем мог досадить ей, и не мог вспомнить. Становилось ему тоскливо, и, не выдержав, спросил он у Елизаветы Михайловны, не знает ли она причины расстройства Анеты?
— Ох, уж с этими девками, — заговорила Елизавета Михайловна, понижая голос, так как побаивалась она слегка строптивой дочери, — на свою голову избаловала ее только. Вчера на бале-то прямо срам. Не хочет и не хочет танцевать. Кавалеры приглашают, а она забилась в золотую гостиную, да цельный вечер с немцем и просидела.
— С каким немцем? — беспокойно спросил Александр Федорович.
— Да пес его знает, что за немец. Высокий, белобрысый такой. Я уж у княгини спрашивала: что это, дескать, за человек, не опасный ли? Она отвечает, что его и во дворце принимают. Важный немец. Имя вот только забыла, мудреное.
— Не Корнелиус ли? — сам не зная почему, вспомнив мимолетную встречу, спросил Буранов.
— Вот, вот, этот самый. Да ты, батюшка, разве его знаешь? — говорила полковница.
— Нет, так, случайно вспомнил, — мямлил Александр Федорович, испытывая не то страх, не то ревность.
Вошла Анета; нахмурившись, посмотрела на говоривших.
— Шепчетесь, шептуны, — спросила она насмешливо, — все обо мне судите, почему такая, а не этакая?
— Да, вот, о твоем немце рассказываю. Похвалить не за что, — набравшись смелости, промолвила Елизавета Михайловна.
Румянцем вспыхнуло лицо Анеты.
— О чем же тут говорить? Много интересного мне рассказал он, вот и сидела с ним. А танцевать не хотелось — голова болела.
То, что Анета не рассердилась, не прикрикнула на мать, как часто бывало, а будто оправдывалась смущенно, странным показалось Александру Федоровичу. Все тоскливее становилось ему. Елизавета Михайловна длинный завела разговор о новых модах. Анета, подперев рукой голову, молча сидела у стола. Падал за окном крупными хлопьями снег. Был только третий час, а уж темнело.