«Eudoxie, перед вами виноват я», — в последний раз подумал он; и, закрыв глаза, ждал смерти.
С тяжким грохотом упал снаряд, штукатурка посыпалась с Сената, и кровавым пятном отметилось окно, в которое любопытный не в меру канцелярист высунул голову в ту минуту. Яков Петрович обернулся к смешавшимся рядам. Тщетно он и несколько офицеров призывали к послушанию. Будто обезумевшие, бежали солдаты, часть по Галерной, часть на Неву.
«Всему я причина», — подумал Яков Петрович и бросился бежать. Точно крылья выросли у него, и, пока солдаты толпились у крутого спуска Исаакиевского моста,{180} он перегнал их, прыгнул через широкую полынью у берега, и, когда прыгал, казалось ему, что кто-то поддержал его и подсказывает, что надо делать. Выхватив саблю, один пошел он навстречу солдатам и грозным «стой» остановил смятенных.
Подбежавшие офицеры построили кое-как ряды.
— На Петропавловскую, — крикнул Бестужев.{181} В знакомых чертах офицера на минуту мелькнули Якову Петровичу другие, тоже знакомые черты и странно красные губы. «Он с нами», — с ужасом подумал Яков Петрович, и в ту же минуту грохот разорвавшегося снаряда и треск льда оглушили его.
— Тонем! Константин! Свобода! Ура! — доносились крики. На минуту Яков Петрович потерял сознание. Он чувствовал мгновенный острый холод воды, потом кто-то тащил его, оттирал грудь, нагибался к лицу.
— Eudoxie, — тихо вздохнул он и открыл глаза. Уже совсем стемнело. Оба берега зловеще чернели без огней. На льду далеко были рассеяны кучки беглецов. Офицер наклонился к нему; приняв его за Бестужева, Яков Петрович прошептал:
— Михаил, все погибло?
— Ничто не может погибнуть. Все совершилось, как должно было совершиться. Я не Михаил, а Филимон.
В безумном ужасе вскочил Яков Петрович, узнавая бледное лицо и слишком красные губы.
— Вы, вы, — задыхался он. — Что вам нужно, зачем вы преследуете меня? Лучше смерть!
— Вы нездоровы, — сказал офицер тихо. — Вы поймете все. Вот, если захотите разъяснений, — он сунул ему маленький кусочек бумаги. — Спешите домой, пока путь свободен, — и, поклонившись, он пошел к противоположному берегу, хотя широкая полынья и заграждала дорогу.
V
Придя домой, Яков Петрович велел Василию запереть дверь и никого не пускать, пока он не позволит. Среди черных, в сафьяне, со знаками креста и чаши, масонских книг нашел Яков Петрович старый, закапанный воском пролог{182} и, открыв его в указанном на записке месте, прочел о том, как при Диоклетиане{183} в Египте, около Антинополя, при игемоне{184} Фиваидском Ариане было гонение; как некий Аполлоний-христианин умолил язычника Филимона, юношу, играющего на флейте, смениться с ним одеждами и вместо него принести жертву идолу; как Филимон, одев христианское платье, чудесно испытал благодать веры, и дождь, сойдя, был для него крещением; как Аполлоний и Филимон подверглись мучениям; как стрела, пущенная в Филимона, отраженная невидимой броней, возвратилась к пославшему и пронзила глаз игемону; как Филимон незлобиво обещал игемону исцеление землей с могилы мучеников.
Яков Петрович едва успел дочитать, как громкий стук в двери потряс дом.
Докончив страницу, еще не понимая всего, что заключалось в ней для него, успокоенный и просветленный, велел Василию открыть дверь пришедшему арестовать его полицейскому чиновнику с отрядом. И уже следуя за своей стражей, он повторял про себя строки пролога: «По мученіи нашемъ, персть отъ гроба вземъ, приложи ю къ своему оку и здраво око твое будѣть».
7 декабря 1909 г.
С.-Петербург.
Туфелька Нелидовой{185}
Таинственная история
I
I
Зима в том году стояла сырая и бесснежная. Туманы делали коротким петербургский день. Со свечами вставали и после полудня опять свечи зажигали. В девять же часов, по приказу обер-полицеймейстера, свет уж должен был быть везде погашен.{186} Охали рестораторы, нарастившие себе брюхо и мошну за веселое и гульливое время матушки-Екатерины.{187} Даже гвардейские франты присмирели; где уж думать о гулянках, когда в шестом часу надо дрожать на разводе; только и дум, чтобы амуниция была в порядке да с марша не сбиться; только и разговору, что о немилостях и ссылках.
Ни о балах, ни о картах никто не думает, разве государь прикажет кому созвать гостей и подпиской обяжет собраться всем званым, — так и тут, в танцах, как на плац-параде, боятся слово сказать, повернуться не по правилу, под зорким взглядом гневливого государя.
Машенька Минаева не выезжала вовсе в этом году.
Отец ее Алексей Степанович, адмирал в отставке, когда-то внесший и свое имя в славные списки героев Очакова,{188} не был в милости у нового двора{189} и, отговариваясь нездоровьем, заперся в своем небольшом, пожалованном покойной императрицей, доме на Фонтанке, мечтая с весны навсегда покинуть хмурую столицу для свободной жизни в обширной курской вотчине.
Машенька не скучала, однако, своим уединением, нарушаемым только частыми посещениями Михаила Николаевича Несвитского, поручика гвардии, еще осенью объявленного ее женихом.
Быстро пролетали дни для Машеньки. Примеряла ли она платья в девичьей, где десять искуснейших рукодельниц, не разгибая спины, с песнями кроили, вышивали, метили приданое; читала ли Машенька вслух отцу в кабинете английские газеты, совещалась ли с нянюшкой Агафьей о хозяйстве, все помнила о нем, о Михаиле Николаевиче, и о светлом счастье своем.
Вдруг среди разговора задумается она и улыбнется собственным мыслям своим, и все кругом нее улыбнутся, улыбнется и Алексей Степанович, и дряхлая Агафьюшка, и девушки, — всем радостно на радость ее смотреть.
А эти вечера, когда, сидя за шахматами со своим будущим зятем, размечтается Алексей Степанович о жизни в деревне, о свадебных торжествах или еще о чем, а Машенька вся вспыхнет за пяльцами от радостного смущения; или когда, разбирая с женихом в зале на клавикордах{190} французские романсы, перекинутся они ласковыми словечками, а иной раз и робкий поцелуй прозвучит в полутемной зале…
Только влюбленные оценят всю очаровательную прелесть этих вечеров, только они поймут то, что овладевало тогда Машенькой, заставляло забыть постоянное уединение, не чувствовать той смутной тяжести, что охватила весь Петербург с новым царствованием.
Михаил Николаевич Несвитский хотя и нес службу, но тоже, опьяненный любовью, не очень тяготился всеми суровостями, к тому же через дальнего родственника своего, занимавшего видное тогда положение, уже выхлопотал он себе разрешение весною подать в отставку и уехать в деревню для поправления хозяйственных дел.
Случилось как-то Несвитскому держать караул в новом, только что тогда отстроенном дворце.{191}