Она была очень бледна, может быть, от тусклой темноты, может быть, от волнения.
— Вот всегда скажет такое непонятное, а у меня сердце падает, — жалобно промолвила Лизавета Михайловна, тогда как оба кавалера удивленно молчали.
— Не знаю, — запинаясь, начал Александр Федорович, — в чем укоряете вы себя и в чем смею я прощать или не прощать вас.
— Ах, не знаете, ну, так смотрите, поздно будет, когда узнаете! — со злым смехом сказала Анета и быстро вышла из комнаты.
— Бедовая девка! — сокрушалась Елизавета Михайловна, — сладу с ней никакого.
Посидели в сумерках, изредка незначительные слова произнося. Наконец дверь открылась и выпорхнула Анета. Словно подменил ее кто: смеялась, шутила, обнимала мать, и следа не было задумчивости прежней.
Предложила ехать вечером в театр. Все словно обрадовались этой веселости. Не расспрашивали о значении странных слов. Семен Иванович тотчас вызвался достать билет на ложу, Елизавета Михайловна захлопотала с обедом, что-то веселое продолжала рассказывать Анета Александру Федоровичу, плохо понимавшему ее слова: стучало у него в висках, в глазах рябило.
— Да что с вами, Александр Федорович, — прервав свою речь, вдруг спросила Анета и близко, близко нагнулась к Буранову, заглядывая беспокойно в глаза его.
— Я ничего. Я счастлив так, что по-прежнему ласковы вы со мной, — слабо улыбаясь, говорил Александр Федорович, который, действительно, безмерную сладость какого-то успокоения испытывал в ту минуту.
— Вы счастливы, правда ли это? — понижая голос, не отодвигая головы своей от его лица, спрашивала Анета. — Правда ли это? Значит, вы… — она остановилась, как бы колеблясь, а Александр Федорович вдруг докончил:
— Я люблю вас.
Анета выпрямилась.
Почти темно было в комнате, и едва видно ее лицо.
— Я знаю это давно, — сказала наконец Анета тихо, — и если вправду готовы вы сделать для меня все, как тоге) истинная любовь требует, то я поверю вам и тоже скажу, что… — она опять замолчала, и опять докончил Александр Федорович:
— Все, все, хотя бы жизни моей потребовали.
— Ну, этого-то, пожалуй, и не потребуется, а нужно мне только, чтобы сейчас проводили вы меня, обождали немного и назад привели. А то маменька не пустит, дело же у меня есть одно спешное, о котором потом расскажу.
Александр Федорович даже удивился; не ждал, что так проста будет просьба, вдруг повеселел, и тот тяжелый туман, который все эти дни наполнял голову, рассеялся.
По улице шли, просто и весело разговаривая, будто два товарища.
Только слегка дрожала Анетина ручка, которой она опиралась на руку Александра Федоровича.
Зажигались фонари, теплый ветер дул с моря, и, несмотря на декабрь месяц, весной почему-то веяло.
— А в деревне у вас хорошо, — спрашивала Анета, — снегу, наверное, много, на санях ездят. Не бывала в деревне, а хотелось бы. Устала я от бестолковой жизни петербургской.
— Да, у нас хорошо Вот сами увидите, когда… — начал было Александр Федорович и, смутившись, замолк.
Анета ничего не сказала, только слегка пожала его руку.
Не узнавал Буранов улиц, по которым они шли, будто во сне все совершалось.
— Вот здесь подождите меня, милый! — шепнула вдруг Анета и исчезла в подъезде. Александр Федорович ходил по скользкой панели от одного фонаря к другому. Не было мыслей о будущем, сладко только ныло сердце в какой-то непонятной радостной тревоге.
Обернувшись от одного фонаря, он заметил, что маленькая карета остановилась у подъезда, в который только что вошла Анета. Он сделал несколько шагов, и вдруг ужас безумный охватил его, — он узнал желтую карету маэстро Корнелиуса.
— Сам ее ему отдал, проклятому! — почти вслух произнес Буранов.
Ненависть, сознание, что погибло все, наполнили его.
Быстро подбежав к карете, сам не зная, что делает, рванул дверку.
— Убить его, убить! — мелькнуло в голове.
Старуха в меховом капоре, сидевшая в карете, взвизгнула.
IV
На другой день в «Ведомостях» было напечатано о том, что престарелая княгиня Б., подъехав к своему дому в своей собственной карете, подверглась неожиданному нападению. Захваченный преступник отказался дать объяснения своему поступку, повторяя одно:
— Погубил, проклятый, погубил!
Призванный доктор нашел его лишившимся рассудка и одержимым, видимо, некоей странной манией.
Русалочье зелье{345}
I
«Дорогая моя Lise, ты спрашиваешь, как я живу. Что можно сообщить о нашей жизни? Казалось мне, что не переживу я зимы, когда снег лежал до самых почти окон нашего дома, когда человека чужого не видишь целый месяц. Спасибо за книги, тобой присылаемые. Только в них находила утешенье, хотя тетушка запрещала зажигать огонь в моей светелке, будто бы боясь пожара, но более от природной своей скупости. Глаша, единственная наперсница моя, усердно мне помогала, воровала огарки, при скудном свете которых уносилась я мечтою в волшебные страны.
Спасибо, милая Lise, что не забываешь меня среди шума и блеска, которые тебя, счастливицу, окружают.
Вот и весна наступила. Первые дни, когда только почувствовала я приближение весны, ходила я словно во сне. Казалось мне, что близко, близко освобождение и радость, но вот зазеленели деревья, зачирикали птички; вместо снега зачернели поля, а мне скучно и тяжко по-прежнему, если еще не более прежнего. Ничего не изменилось. Дядюшка в том же халате целые дни проводит на диване, вонючим табаком своим наполняя все комнаты. Тетушка так же дрожит из-за каждого куска. А гости, которые стали наведываться, лучше бы и вовсе не приезжали.
Единственное событие, нарушившее здешний порядок и послужившее поводом для многих толков, — это приезд в соседнее с нашим имение молодого владельца, князя Кокорина.
Приехавши в нашу глушь прямо из чужих краев, сей странный чудак вот уже целый месяц провел в полном уединении, сам никуда не выезжая и к себе никого не принимая.
Меня, конечно, мало это событие интересует, но вся округа соседняя взволнована».
Писавшая эти строки остановилась и задумалась. Боялась Анета Кирикова показаться смешной провинциалкой своей столичной подруге Лизе Балдиной и потому далеко не всю правду ей писала.
Хотелось ей сохранить в письмах тон разочарованной несчастливицы, которую ничто не может развлечь в деревенской глуши.
Поэтому-то, сообщая в элегическом тоне о страданиях одинокой непознанной души, Анета не сообщала о тех скромных, правда, развлечениях, к которым она, при всей столичной гордости, все же снисходила.
Не писала она, как на Святках бегала тайком с дворовыми девицами в поле о суженом гадать, захаживала и на поседки;{346} как сосед Чегорин приезжал с гитарой, пел нежные романсы, а потом, томно поводя глазами, говорил о ничтожестве одинокой жизни. Правда, сюртук Чегорина был из грубого домашнего сукна, сшитый доморощенным портным; правда, что был он не очень молод, достаточно толст, от волнения потел, но все же и с ним без скуки проводила время Анета.
Не писала она и о многом другом, а также о приезде князя Кокорина, который занимал ее воображение едва ли не больше, чем кто-нибудь еще.
Вот и сейчас, упомянув в тоне небрежном его имя, задумалась Анета. Вспомнила она, как в одно весеннее утро, заслышав колокольцы, вышла она на крыльцо и увидела медленно шестериком влекомую по грязи коляску, в которой сидел молодой человек.
Едва разглядела Анета острый профиль и под синим, особого какого-то фасона картузом длинные кудри.