— Но как же мы вернемся домой, если война продолжится долго? — спрашивает Наталья Николаевна, и мучительная тоска по России снова сжимает ей сердце.
— О, нет, не больше четырех недель. Через четыре недели все будет кончено. Если эта резня продолжится четыре недели, то некого будет больше убивать ни у вас, ни у нас.
Он произнес это гордо, вероятно вспоминая берлинские газеты, но Наталья Николаевна заметила, как дрожали руки старика; вероятно, он вспомнил о сыне…
Комиссар посмотрел по расписанию, что первый пароход через Боденское озеро в Швейцарию отходит в шесть часов утра. Таким образом, всю ночь им пришлось провести в этой маленькой комнате, в обществе этих людей, которые обязаны были после сегодняшнего вечера обращаться с ними, как с врагами, и еще не умели этого. Говорили о каких-то пустяках, далеких тому, что уже совершалось.
Еще не вспыхнул этот огонь вражды, который с такой тщательностью раздувало в народе правительство Вильгельма.{355} Еще не докатилась сюда, в этот мирный баварский городок, мутная волна темных злых страстей. Русские были для них еще просто людьми.
В сопровождении все того же шуцмана прошли Георгий Петрович и Наталья Николаевна ранним утром по улицам очень чистенького и довольно живописного городка.
Убедившись, что они поместились на пароходе, шуцман облегченно откозырял и удалился. Яркое вставало солнце. Было много публики, суетливой, нарядной. В большой столовой уже можно было пить кофе; плавно покачивался пароход, удаляясь от розовеющих на солнце домов такого уютного, типично немецкого городка.
Наталья Николаевна то спускалась в каюту, где расторопный официант совсем потерял голову от бесчисленных заказов на всех языках Европы, то шла на нос, где продувало бодрым, свежим утренним ветром и так непривычно звучала русская речь — ехала целая компания студентов из Мюнхена, они весело обсуждали необычайные события, строили планы пешком пройти всю Швейцарию и поступить волонтерами во французскую армию.
Наталья Николаевна блуждала по всему пароходу, будто не веря чему-то. Георгий Петрович сидел около чемоданов и беседовал с старичком.
— Мы еще счастливо отделались, — сказал он, когда Наталья Николаевна подошла к нему. — Вот рассказывают ужасы про то, что творилось в Мюнхене. С нами они просто не знали еще как поступать.
— Да, да, — заговорил старичок, слегка приподнимая шляпу, — ужасно, ужасно… Вон ту барышню, я сам видел, на вокзале жандарм ударил по лицу… Да и со всеми, что было.
Он смотрел удивленными, добрыми васильковыми глазами, как бы тоже не понимая или не веря, сон ли тяжелый все, что было этой ночью, сон ли, что сейчас они уже свободны и могут на что-то надеяться, чего-то ждать.
Наталья Николаевна с ужасом и каким-то недоумением глядела на девушку, закутавшуюся в клетчатый плед, всю как-то сжавшуюся на скамейке.
— Да, да, что-то непонятное, поверить нельзя. Только бы доехать до России, как-нибудь только бы доехать.
И вздохнув, как-то совсем по-детски жалобно, старичок еще раз приподнял шляпу и пошел, пошатываясь от легкой качки парохода.
Наталья Николаевна будто поняла, что томило так мучительно ее.
— Только бы доехать до России скорей, — проговорила она.
Георгий Петрович не то с удивлением, не то с досадой посмотрел на нее.
— Я думаю, будет благоразумнее переждать некоторое время в Швейцарии. Пока все несколько выяснится. Да и не судьба ли удерживает нас вместе? Разве нам так плохо? — говорил он и хотел взять руку Натальи Николаевны.
— Нет, нет, невозможно… Я должна ехать… Я не могу без России, здесь, нет, нет… — горячо перебила Наталья Николаевна, отнимая руку. — Господи, что-то там делается, а мы так далеко!
Девушка, та, которую ударил прусский жандарм, откинула с головы плед.
— Говорят, можно сейчас проехать через Константинополь.
У меня брат в Николаеве служит…
Наталья Николаевна подсела к ней и жадно слушала ее слова как самые нужные, важные.
ПРИЛОЖЕНИЕ
В Царскосельских аллеях{356}
Рассказ
I
Лицеистов вели гулять; шуршали под ногами опавшие розоватые листья. Не колебались из стороны в сторону треуголки, а все в одну ровную линию тянулись, руки в белых перчатках не болтались зря, а когда проходили по беленькому мостику через канал, мерно звучали шаги: раз, два, раз, два. А воспитатель, мосье Фузье, все был недоволен: забегал вперед, отставал, пятился задом, размахивал ручкой и покрикивал:
— Ровнее, прошу ровнее. Не горбиться, вы, Куз… Куз… Куз…, — никак не удавалась ему фамилия, такая простая — Кузовкин.
— Э, черт, что привязался, — презрительно оттягивал губы румяный Котя Кузовкин. — Что мы, солдаты, право. Эх, барабанщик!
Но сам старался держать голову выше, втянуть живот, горделиво выпятить грудь — не удавалась Коте лицейская выправка.
На черной холодной воде не плавали больше белые лебеди, дамы, проезжая в экипажах по сквозным аллеям, прижимали муфты к нежным личикам, прячась от неожиданного первого осеннего морозца, и, казалось, дрожали от холода мраморные обнаженные дриады, на которые меланхолически сыпались золотые листочки, и фавны не могли согреться в своей пьяной пляске.
Лицеисты тоже все зарумянились, похорошели, как девушки, подрумянившиеся к балу, а субординация не позволяла потереть перчаткой зардевшееся ухо и похлопать рукой об руку.
— Ты слышал, — говорил Кузовкину его сосед по классу, дортуару и гулянью, неразрывный друг, задумчивый Тунин, — ты слышал, вчерась за мельницей на дуэли князь Любецкий убил поручика Шварца. Первым же выстрелом его уложил.
— Мне Демьянов рассказывал, — перебил Тунина Кузовкин. — Из-за баронессы фон Метнер. Оба за ней волочились.
— Ты думаешь, можно так любить, чтобы убить или позволить себя убить? — промолвил задумчиво Тунин.
— Чудак! — засмеялся Кузовкин. — Какой порядочный человек может позволить. Чтобы у него отбивали. Одного приличия ради нельзя терпеть иной раз. Как тебе втолковать!
— И никогда не втолкуешь, — с горячностью отозвался Тунин. — Пустой предрассудок. Почему любовь не знает различий, почему никто не сможет заказать кому-то полюбить принцессу, а приличия требуют ревновать только к равным. Не понимаю.
— Та-та-та, вот куда ты гнешь! — опять рассмеялся Кузовкин. — К кому же ты вздумал ревновать свою Ольгу? — добавил он шепотом, чтобы не слышали товарищи.
— Мы с тобой поссоримся, если ты позволишь себе подобные намеки, — вспыхнул Тунин.
По аллее проехала в открытой карете дама в синей шляпе; большой желтый дог лежал на передней скамейке, меланхолически положив морду на край экипажа.
— Баронесса фон Метнер, та самая!! — сказал Кузовкин, и они оба стали смотреть вслед отъезжающей черной карете.
II
Баронесса фон Метнер прошла по ряду сумеречных комнат. Бархатные гардины затемняли еще более и без того глубокие с окнами в сад залы. Желтый дог шел сзади, громко стуча когтями по паркету.
Баронесса была ужасно расстроена. Когда она снимала перчатки, ей казалось, что от них тонкий струился аромат сладкого ладана. Баронесса была сегодня в дворцовой церкви на панихиде по поручике Шварце.
В столовой уже горели свечи в канделябрах, строгий Демьяныч готовил чай, беззвучно передвигаясь от буфета к столу.
Барон фон Метнер, маленький, толстый, добродушный, вышел из кабинета в вицмундире со звездой.
— Еду сейчас в Петербург, вызван туда эстафетой, — принимая тонкую китайскую чашечку от Демьяныча, говорил барон, и довольство всем окружающим: своей карьерой, домом, женой, предстоящей поездкой, — полное довольство, как сияние светилось, казалось, вокруг плешивой головы барона.