Г-жа Сац сказала другим, своим обычным голосом, будто все уже было решено:
— Принц очень робок, он не осмелится первый сказать вам. Вы пошлете ему букет красных роз, и это будет вашим признанием. Так будет удобнее и для вас, и для него.
Карл не дождался в этот вечер своей невесты, хотя он терпеливо ходил под дождем, пока не погасли все огни отеля.
Камилла прошла задним ходом.
IV
Весь следующий день Камилла провела в тревоге.
Ей казалось, что она не может увидеть сегодня принца. Почти с ужасом быстро взглядывала она всякий раз, когда открывалась дверь, но ни принц, ни его секретарь не показывались в тот день в зале.
Госпожа Сац тоже не подходила к Камилле, она казалась очень озабоченной чем-то.
От волнения Камилла ничего не ела целый день и к вечеру почти лишилась чувств от слабости и напряженного ожидания чего-то страшного, что могло случиться каждую минуту, когда откроется дверь и войдет он — господин Вернер.
Камилла вздрогнула, когда на улице ее окликнули:
— Камилла, милая, наконец-то.
На секунду невозможное представилось ей, показалось, что человек, протягивающий к ней руки, — это принц.
— Не нужно, не нужно! — в ужасе вскрикнула она, пытаясь бежать.
— Что с тобой, милочка? — удивленно спрашивал Карл, несмотря на дождь и вчерашнюю неудачу поджидавший ее.
Идя под руку с женихом, вздрагивала Камилла от неясного и вместе сладостного почему-то смущения. Она не слышала слов Карла, радостно болтавшего, что если дела пойдут хорошо, то недели через три можно будет отпраздновать свадьбу.
Будто в бреду, казалось Камилле, что не Карл идет рядом с ней, властно держа в своей руке ее руку, нежно наклоняется к ней, не его такие простые слова о квартире, которую они наймут, о мебели и заказах слышались ей. Вел кто-то другой, таинственный, Камиллу, говорил слова нежные, сулящие необычайное и страшное.
Только когда в переулке крепче, чем обычно, обнял Карл свою невесту и жадные губы его коснулись ее губ, вдруг опомнилась Камилла, и ужас овладел ее душой.
— Нет, нет, — почти крикнула она и вырвалась из его объятий. — Нет, нет! Никогда этого не будет! — повторила Камилла грозно.
— Как не будет? Да что с тобой? — сказал Карл со смешком. — Кто же запретит мне целовать через три недели мою милую женушку.
— Не будет этого, никогда не будет, — с рыданиями воскликнула Камилла и побежала домой.
Всю ночь странные беспокойные видения преследовали ее. Снилось ей, будто по бесконечному ряду пышных зал ведет ее бледный, прекрасный принц.
— Все это твое, и будешь ты богаче всех принцесс мира, потому что ты прекраснее всех, — говорит он, и узнает Камилла нежную, ласковую улыбку, — так улыбался господин Вернер, закалывая ее цветок в петлицу.
Вот совсем близко наклоняется к ней лицо принца.
— Милая! — шепчет он.
Его губы касаются ее губ, но нет, не его это сладкие, нежные поцелуи, это грубые, такие привычные поцелуи Карла, и вся в слезах проснулась Камилла, с отвращением повторяя:
— Нет, нет, никогда этого не будет.
Утром едва встала Камилла.
— Что вы такая бледная, душенька? — на ходу спросила г-жа Сац, но не остановилась, не дождалась ответа, и побежала озабоченно наверх, туда, в комнаты господина Вернера.
Как во сне провела этот день Камилла. Она отвечала на вопросы покупателей, улыбалась, но, покорная, уже не тревожилась, не мучилась, даже не думала, будто кто-то решил ее судьбу, и сладкая безвольность овладела Камиллой.
Спокойно заказала она по телефону в садоводство, чтобы прислали букет красных роз; спокойно, тщательно осмотрев букет, отдала его кельнеру и сказала:
— Отнесите, Фридрих, этот букет господину Вернеру, скажите, что эти цветы от меня, он знает.
Спокойно спрятала газеты в шкап и ушла через задний ход, чтобы избежать ненужной теперь встречи с Карлом.
Фридриху пришлось три раза постучать в дверь. Барон открыл ему.
— Эти цветы, ваше превосходительство, мадемуазель Камилла просила передать господину Вернеру, — сказал лакей, протягивая букет.
— Господину Вернеру? — переспросил барон, в какой-то нерешительности не беря букета.
— Так точно, ваше превосходительство. Господин Вернер сам заказал эти цветы, он знает.
— Хорошо, — проговорил барон, как бы решив что-то, и взял букет.
В первой большой комнате, служившей гостиной, знаменитый парижский профессор, прохаживаясь, диктовал своему ассистенту историю болезни. Два доктора тихо разговаривали в углу.
— Их величество прибудут в Десять часов, до тех пор ничего не должно быть известно, — сказал барон.
— Я знаю, — досадливо ответил профессор и продолжал диктовать. — Слабое развитие грудной клетки и общая слабость организма не давали возможности успешно бороться…
Барон прошел в соседнюю комнату, держа букет Камиллы в руках и как бы не зная, как с ним поступить.
Спущенные занавеси на открытых окнах колебались. В комнате было почти темно. На широкой кровати лежал господин Вернер. В сумраке едва белело его лицо на высокой подушке, белая рубашка и сложенные на груди тонкие руки. Барон нагнулся над кроватью. Лицо господина Вернера было спокойно, длинные ресницы полуопущены, полуоткрытые губы, казалось, улыбались нежной улыбкой.
Барон развязал букет и стал раскладывать розы на подушку и одеяло.
— Это первые цветы вам, мой принц, — растроганно прошептал барон.
Первая любовь барона фон-Кирилова{335}
Нежно прозвенели куранты,{336} семь раз склонился томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей; по хитрой выдумке гамбургского механика, каждый час обозначая поцелуем. Подняв глаза, меланхолически наблюдал знакомую сцену барон фон-Кирилов, и когда опять возвратился пастушок в свою бронзовую хижину, барон вздохнул и тоненьким голосом, аккомпанируя себе на разбитых клавесинах, запел:
Птичка вылетает,
Любовь возвращает.
— Ах, где найти подругу,
Чем разогнать любовну скуку?
Выходило не слишком складно, но трогательно! Слабость имел юный барон к сочинению нежных стишков, чем в немалое огорчение приводил свою матушку, баронессу Марию Петровну фон-Кирилову.
Впрочем, не только стихами огорчал он свою почтенную матушку. Многое в характере и привычках барона беспокоило Марию Петровну. Был он вполне здоров, лицом румян, но любил слишком уединение и в тихой меланхолии целыми часами обретался, несмотря на свои шестнадцать лет, чуждался всяких увеселений, был тих и застенчив. Все это смущало и озабочивало баронессу, мечтавшую для сына о блестящей карьере.
Так и в сей предвечерний, жаркий еще час, в то время как барон любовался игрой курантов и наигрывал томную свою песенку, баронесса сидела в диванной, в глубоком кресле, пила брусничную воду и, вздыхая, выслушивала, что докладывал ей Еремеич, дядька барона, он же лейб-медик и главный советчик во всех сложных делах.
— На здоровье свое милость их пожаловаться не могут. Кушают исправно, излишеством иной раз причиняя себе легкое недомогание. К занятиям склонность имеют, в шалостях не замечены. Но… — Еремеич откашлялся, — к женскому естеству смущение и робость обнаруживают. Как не раз вам, государыня милостивейшая, докладывал, от робости сей и меланхолия прискорбная происходит, коя столь справедливо беспокоить вашу милость изволит.
— Ах, и не говори, Еремеич, — скорбно заговорила баронесса. — Ума не приложу, как в сей оказии{337} поступить? Других удерживать строгостью нужно, а он будто малый ребенок, только голубей кормит да на клавесинах бренчит. Женить бы его, да пары достойной нет, к тому же разве с молодой женой обойтись бы сумел? Ах, Еремеич, ночи, поверишь, не сплю, все о предмете сем раздумываю. Вот уж поистине с большим дитятей и заботы большие. Ты бы мне капель дал, что ли, для успокоения мыслей.