Тата, стоявшая у дверей, с испугом и удивлением наблюдала непонятное ей волнение.
— Мне хотелось узнать, как вы себя чувствуете? — робко произнесла она.
Звук ее голоса вернул сознанье Мише; радость избавления от внезапно надвинувшегося кошмара охватила его; ему казалось, что это продолжение сонных мечтаний, что-то милое, домашнее, ласковое; он радостно улыбнулся девушке и протянул к ней руки, будто она принесла ему успокоение и освобождение.
Тата была в темной меховой шапочке, в простом черном платье с белыми манжетами и воротничком; сконфуженно улыбалась. Она была тиха, задумчива, будто слегка печальна.
— Я так была огорчена, что вы не приехали тогда к нам. Мне так совестно было, что я навязала вам мое поручение, которое, как теперь оказалось, вовсе не требовало такой спешности!
Она не спрашивала о Мишиной болезни, как бы боясь быть нескромной, но Мише вдруг захотелось самому рассказать ей все. Ему было легко и радостно с ней. Однако он ничего не сказал ей и только промолвил совсем просто, без вопроса с ее стороны.
— Мне было очень тяжело, очень трудно.
— Да, я чувствую это. У вас вид перенесшего ужасную, мучительную болезнь! Но вы поправитесь, — тихо сказала Тата.
— Да, я поправлюсь, хотя еще очень много трудного, — медленно произнес Миша.
Тата заговорила о его путешествии, о котором она знала от С.
— Он сказал, что это необходимо для вас, а кроме того, вам надо поправиться.
Какая-то тень мелькнула по ее лицу.
— Да, да, — поспешно ответил Миша, думая о чем-то другом.
Даша принесла Мише большой букет белых роз. В записке при букете стояло: «Милому другу привет и пожелание скорей поправиться: Преданный искренно Юнонов».
Миша ничего не сказал, прочитав письмо. Тата не спросила, от кого букет, и почему-то заторопилась прощаться.
В дверях она обернулась, но, помедлив, сказала только:
— Погода сегодня отличная, и уж весной пахнет.
Миша долго лежал по ее уходе неподвижно.
Даша поставила цветы в вазу на столик перед кроватью. Миша смотрел на цветы, потом выдернул одну руку и, отрывая лепестки, беззвучно шептал: «Да, нет, да, нет…»
Получив от последнего лепестка немой ответ «да», он улыбнулся, позвонил Даше, велел подать бумагу и перо, написал телеграмму: «Нездоров. Едем непременно. Пишу» — и, опустившись на подушки, ослабевший, отуманенный, с закрытыми глазами рвал нежные лепестки, рассыпавшиеся на одеяле, собирал их в кучки, перебирал и улыбался кому-то нежной, покорной улыбкой, улыбкой больного ребенка.
III
На столе в кабинете Александра Николаевича Ивякова была разложена большая карта, лежали красный Бедекер{51} и несколько книг по археологии античного искусства XVI века, которыми благословил Александр Николаевич Гавриилова в дальний путь.
Александр Николаевич расхаживал по кабинету, поглаживал бороду и то вспоминал эпизоды собственного дальнего путешествия, то с жаром начинал, становясь в позу, проповеднически говорить о каком-нибудь вновь открытом памятнике или картине, высказывал свои мысли об историческом и эстетическом значении их, горячился, как бы оспариваемый кем-нибудь, а потом переходил к практическим советам, где удобнее остановиться, с каким поездом откуда выезжать, причем Тата, справляясь в путеводителе, нередко вступала с ним в спор.
Миша задумчиво разглядывал карту, далекие города манили и страшили его. Он чувствовал себя еще несколько слабым после недавней болезни, и когда разглядывал этот бесконечный путь, моря, выкрашенные голубой краской, горы, реки, все это сказочно-невозможное, что он увидит, у него кружилась голова; как будто он заглядывал в глубокую пропасть.
— Из Флоренции вы непременно поезжайте в Сиену, — говорил Александр Николаевич, а Тата отыскивала Сиену в путеводителе и вычитывала все достопримечательности.
— Во Флоренции теперь уже весна, и розы цветут. Мне недавно писала Анюта Дегтярева, — будто про себя промолвила Тата, а Миша вспомнил, что это последний вечер проводит он в этих тихих комнатах со свечами на столе, с замерзшими окнами, в которые виднелись голые деревья Таврического парка, в последний раз видит эти милые, такие родные лица, улыбающееся, все в благодушных морщинках лицо Александра Николаевича и серьезное, будто отуманенное, личико Таты, и сжималось Мишино сердце тоскою разлуки, но таинственная Флоренция, вся в розах, влекла его воображение, он улыбался и чувствовал, что слезы туманят глаза.
Подали пить чай. В столовой уже сидело несколько приятелей Микиных, два офицера и очень бледный молодой человек.
Тата села разливать чай. Один из офицеров подошел к ней с улыбкой и стал говорить ей что-то.
Не слушая его, Тата позвала:
— Михаил Давыдович, сядьте сюда, отъезжающему почетное место, — она показала стул рядом с собой и улыбнулась, как показалось Мише, печально.
Офицер обиженно отошел.
Александр Николаевич опять заговорил об Италии:
— Это страна чудес, страна волшебных декораций. Есть вершины гор мистической красоты. Я не могу вспомнить без волнения. Италия — это ворота к красоте радостной и лучезарной, надо пройти в них, и душа, которая не затрепещет перед грозным торжественным именем «Roma» или сладчайшем, нежнейшем «Firenze»,{52} мертва для красоты. Вы счастливы, Гавриилов; какая радость, какое счастье, какой восторг ждут вас!
Постепенно завязался общий разговор об Италии и путешествиях.
Только Миша и Тата молчали. Они сидели рядом, иногда глаза их встречались, они обменивались робкими беглыми улыбками, но за весь чай не сказали ни слова.
— Что с тобой, Таточка? — участливо спросил Мика, подходя к ней со своим стаканом.
— Так, неприятности на курсах, — рассеянно ответила она.
— Будто бы на курсах, — недоверчиво переспросил Мика. Тата только дернула плечами и недовольно подняла брови.
После чая один из офицеров сел за рояль и заиграл симфонию Бетховена; бледный молодой человек перелистывал ему страницы нот.
Мика и другой офицер застыли над шахматной доской. Александр Николаевич неслышными шагами ходил по комнате. Тата, закутавшись в большой платок, вся сжалась как-то в углу дивана и остановившимися глазами глядела на пламя свечи.
Мише хотелось плакать, но не от невозможного отчаяния, а от сладкой печальной умиленности, которая овладевала его душой.
Офицер кончил играть, но несколько минут не прерывалась еще тишина, и все оставались неподвижными.
Александр Николаевич подошел сзади к дивану, на котором сидела Тата, и, нагнувшись через спинку, поцеловал дочь в лоб.
— Что ты пригорюнилась, Татьянушка? — ласково промолвил он. Тата через силу улыбнулась.
— Почему это и Мика, и ты вдруг обо мне забеспокоились? Право, папочка, ничего. Я ведь всегда, когда скоро играть, затихаю. А больше ничего, — говорила она, обнимая отца и перебирая ласково его бороду.
— Кого ж ты играешь? — спросил Александр Николаевич.
— Снегурочку. Подумай, папа, ведь это так трудно! Да, Михаил Давыдович, — обратилась она к Мише, отпуская отца, — я хотела с вами посоветоваться, как с художником, относительно костюма. Я взяла два у Лейферта,{53} не знаю, какой мне лучше подойдет. Так вы посмотрите.
— Я очень рад, только не знаю когда, — ответил Миша.
— Ах, да, ведь вы завтра уезжаете, — как-то вдруг потухнув в своем оживлении, промолвила Тата.
— Сегодня одеваться мне не хочется. Разве так посмотрите?
— Что ж, посмотримте, — согласился Миша и встал.
Тата помедлила минуту, будто ей лень было подниматься, и потом встала.
— Пойдемте.
Тата повела Мишу по коридору.
— Ах, спички забыла, нет ли у вас? — спросила Тата.
Когда Миша передавал ей в темноте коробку спичек, он чувствовал, как дрожала холодная ее ручка.