Наташа почти не замечала, что Александр Павлович Ливерс сделался их постоянным спутником, что именно благодаря его внимательной предупредительности каждый день приносил какое-нибудь новое, неожиданное развлечение. Было так много кругом людей, таких далеких, разноязычных и вместе с тем сближенных звонком к обеду, общим веселым бездельем. Но, не замечая Александра Павловича, Наташа привыкла к нему. Она не дичилась его, если случалось сидеть рядом, смеялась над его шутками и никогда не вспоминала ни о своей принцессе, ни о странном появлении Ливерса, ни о том необычайном, что должно было случиться, да и вообще ни о чем вспоминать или думать было некогда, всегда надо было куда-то спешить, куда-то не опоздать, и веселая жадность к новым удовольствиям не позволяла даже разглядеть Наташе хорошенько Ливерса, и только однажды, когда он не подошел во время утреннего кофе, не заговорил о программе этого дня, Наташа удивилась, почти испугалась.
— Где же Александр Павлович?
— Что-то прихворнул Александр Павлович, — ответил Николай Степанович, — я к нему заходил. Лежит в кресле, говорит, слабость такая, что спуститься не может. Ведь вот какой милый, предупредительный, только и заботы, чтобы сегодняшняя экскурсия из-за него не расстроилась. Вы бы к нему, девицы, зашли, как он всегда с вами возится.
— Ну, это Наташа о нем справляется, пусть сама и навещает. Ведь он только для нее и старается, — с неожиданным раздражением сказала вдруг Таня.
— Вот глупая девчонка! — прикрикнул на нее Николай Степанович, — причем тут Наташа, просто воспитанный и любезный человек. У вас всегда вздор на уме.
— Ничего не вздор. Разве я не замечаю… — начала было Таня, но Николай Степанович совсем рассердился:
— Перестань, и чтобы я не слышал больше.
Кофе кончили молча. И в первый раз за все время жизни в курорте встали из-за стола недовольные и раздраженные. Таня и Анюта, обиженно шепчась, прохаживались, обнявшись, по садику. Николай Степанович ушел в читальню; к матери подошла старая болтливая француженка, а Наташа не знала, чем ей заняться. Какая-то досада от запальчивых слов сестры томила. Солнце казалось несносно жарким. Было как-то беспокойно и скучно.
Наташа побродила по пляжу, прошла по пустынным залам курзала и медленно стала подыматься по лестнице наверх, где помещались комнаты пансионеров. В задумчивости она ошиблась этажом и долго шла по огибающему весь дом коридору.
В самом конце коридора одна дверь была открыта, и она увидела стоящего посреди комнаты Александра Павловича. Он был в какой-то мягкой бледно-сиреневой курточке с низким отложным воротником, и Наташу почему-то поразила белая, страшно худая шея. Он смотрел на Наташу почти испуганно, и несколько секунд они молчали. Потом он заговорил слабым, срывающимся голосом, совсем непохожим на его обычный.
— Вот, хотел встать, да, видно, еще рано. Ужасная слабость.
Он улыбался как-то виновато и, слегка пошатываясь, сделал несколько шагов к креслу и опустился в него, закрыв глаза.
Наташе вдруг показалось, что скоро-скоро, может быть, вот сейчас, этот бледный худенький мальчик умрет, и, как бы желая чем-то помочь ему, она быстро вошла в комнату и нагнулась почти к самому совершенно бледному лицу его.
Открыв глаза, Александр Павлович заговорил:
— Спасибо, что навестили меня, хотя не стоило беспокоиться, ведь так скучно возиться с больными.
Наташа слушала этот тихий, почти переходящий в шепот голос, видела это бледное лицо и белую тонкую шею, и ей казалось, что это что-то знакомое, что вот так стояла она когда-то, нагнувшись к креслу, в котором лежал умирающий бледный, неизвестный, но почему-то дорогой ей юноша. И это чувство сладко пронзающей жалости тоже когда-то она уже испытывала, но мучительно не могла вспомнить, когда все это было.
На белом столике стоял стакан лимонада и лежала книга в кожаном переплете, синие жалюзи были спущены, в комнате было душно, пахло лекарством и розами, Александр Павлович сидел неподвижно, покорно сложив бледные, будто восковые, руки с синими жилками.
Будто сон видела Наташа, хотела проснуться, и не могла. Вдруг вспомнила: да ведь это — больной принц, которого на охоте сбросила лошадь. Досадно сделалось Наташе от этой ребяческой мысли. А Александр Павлович, приоткрыв глаза, улыбаясь, спрашивал:
— Вы что-то сказали? Я не расслышал. Совсем раскис. Но к вечеру лучше будет, вы не волнуйтесь.
Он будто знал, что должна Наташа за него волноваться, о нем заботиться.
Наташа сердилась, но не могла избавиться от этой беспокойной жалости целый день.
Она заставляла себя быть веселой, смеялась, была разговорчива, но все же чуть ли не все знакомые по очереди ее спрашивали: «Вы чем-то обеспокоены?»
У Наташи от вопросов этих дрожало сердце и краснели не только щеки, но даже уши.
К вечеру Александр Павлович, поддерживаемый лакеем, спустился вниз. Сидел в кресле тихий, слабый, но какой-то сияющий.
Шел дождь, а потому все были в комнатах. Механическое пианино играло танцы. Наташа танцевала до упада. С красивым итальянцем вальсировала так долго, что голова затуманилась, а тот, задыхающийся, прижимал ее все крепче, шепча сладкие непонятные ей слова. Потом она ходила с ним под руку и слушала, улыбаясь, как запыхавшийся итальянец, смотря на нее круглыми глазами, говорил патетически какие-то любезности.
— Я не понимаю по-итальянски! — вдруг расхохоталась Наташа прямо в лицо озадаченному кавалеру, и, вырвав почти силой свою руку, она, смеясь, подошла к Александру Павловичу, которого весь вечер почему-то избегала.
— Вы очень веселы сегодня, — сказал Ливерс, улыбаясь нежно и устало, — я так рад. Я тоже сегодня счастлив. Я угадываю по вашим глазам, что вы знаете, почему я так счастлив. Не правда ли? Сегодня утром мне казалось, что умру, а сейчас… — он слегка закашлялся, и Наташа была рада, что он не кончил своих слов.
Ей сделалось так страшно, ноги подкашивались, и в душной зале сделалось холодно ей. Итальянец смотрел на нее злыми и насмешливыми глазами, а Ливерс сидел, сложив руки, так же неподвижно, как утром. Наташе опять показалось, что он сейчас умрет, и опять острая жалость пронзила сердце.
— Ну, как вы себя чувствуете, Александр Павлович? — спросил участливо Николай Степанович, подойдя и почему-то пытливо взглянув на Наташу.
— Мне совсем хорошо, — встрепенулся Ливерс, — мне совсем хорошо. Вот Наталья Николаевна так добра ко мне.
Будто сквозь сон слышала Наташа слова Николая Степановича:
— Ну, а нам через недельку придется и домой собираться.
Будто не касались ее вовсе эти слова. Будто уже знала она, что не вернуться ей в родную Тулу; что-то неизбежное, что должно было случиться, уже случилось.
V
Наташа возвращалась в Россию невестой. Вряд ли бы сумела она рассказать, как это случилось. Последняя неделя прошла очень весело, опять бесконечные прогулки, поездки, танцы, музыка. Было бы грустно думать, что все это кончается, а теперь казалось, что Наташина свадьба, потом жизнь, такая необычайная, богатая, все это будет продолжением веселых беспечных недель, проведенных в курорте.
Возвращались Фирсовы очень весело, даже, может быть, веселее, чем ехали вперед; благодаря Ливерсу, который ехал с ними, путешествие оказалось совсем легким, неутомительным и праздничным.
Почему-то совсем не раздумывала Наташа — любит ли она Ливерса или нет, что будет дальше. Просто было ей, как и всем, очень весело. Целый день проходил в бездумных шутках и смехе, не оставалась она с женихом ни на минуту одна, не было между ними ни разговоров, ни объяснений, будто все было давно решено и непреложно.
Только мать иногда качала задумчиво головой и тревожно спрашивала:
— Как же это ты, Наташечка, так быстро? Человек-то он, кажется, хороший, а все же…
Наташа же, не находя слов для ответа, только целовала мать.
В Москве Александр Павлович расстался с Фирсовыми, поехал в Петербург устраивать дела, условившись, что приедет через месяц, в августе, и тогда же свадьба. Простились легко и весело. Александр Павлович поцеловал, правда, руку на прощанье, но не только у Наташи, а и у Тани и Анюты, как брат. Было видно из окна вагона, как шел он по платформе за уходящим поездом, улыбаясь и помахивая шляпой. Потом замелькали какие-то сараи, сады, наконец поля и рощи. Фирсовы остались одни в купе; как бы после долгой разлуки снова все встретились. Почему-то все чувствовали себя не совсем ловко. Покусывая седоватый ус, Николай Степанович промолвил: