Недаром называли Рюмину декаденткой{295} и злословили о необычайности ее квартиры, в которую очень немногие допускались, о причудливости всех ее затей.
Кто знает, не были ли правы до известной степени те, которые видели во всем этом желание заинтересовать, казаться оригинальной, заставить говорить о себе. Но если и позировала несколько почтенная Анна Валерьяновна, то делала это очень искусно и — главное — с большим увлечением. Митю же все это поражало, восхищало.
Немолодая горничная Даша, с бледным, печальным лицом, бесшумно снимала шинель и отворяла Лазутину дверь в гостиную.
Митя, стараясь не звенеть шпорами, осторожно проходил по полутемной от густых гардин на окнах маленькой гостиной, все убранство которой состояло из низких диванчиков вдоль всех стен и круглого плоского аквариума посредине.
Из гостиной по маленькому коридорчику он попадал в уборную.
Белая стена, белый пол, белая мраморная ванна — все блестело ослепительно в этой комнате. Митя снимал жесткий казенный мундир, тяжелые сапоги и долго умывался, полощась с каким-то особым наслаждением, будто надо было смыть все, что осталось от прикосновений той грубой, бедной жизни, вступая в заколдованный круг этой новой жизни.{296}
Умывшись, он находил приготовленным для себя платье, которое заказала для него Анна Валерьяновна у театрального портного.
Это была длинная шелковая темно-розовая туника, бархатные мягкие туфли и небольшая шапочка, вышитая золотом, которая придавала его бледному лицу почти девичье выражение.
Одевшись и осмотрев себя в зеркале, Митя другой, уже маленькой, дверью проходил в комнату Анны Валерьяновны.
Там всегда были спущены тяжелые занавеси на окнах, и несколько маленьких лампочек, закутанных в шелк, едва освещали большую квадратную комнату, убранную только мягкими коврами и огромными без рам зеркалами; Анна Валерьяновна лежала с книгой в руках на шелковых подушках.
Она была в белой тунике, босая, с обнаженными руками.
При виде Мити она не бросалась к нему навстречу, а только, положив книгу, приподнявшись, слегка улыбалась и смотрела своими прозрачными, притягивающими глазами.
Медленно подходил Митя, медленно опускался на ковер, и она целовала его мелкими, едва ощутимыми поцелуями.
Никогда ни о чем не расспрашивала она Митю, будто не существовало дней между их субботами, никогда сама не рассказывала ничего, и эти молчаливые нежные ласки в полутемной комнате, этот сладкий дурман курений и духов погружали Митю в какой-то странный, несбыточный сон наяву.
Они обедали в соседней комнате, сидя у низкого стола на подушках. Кушанья были незнакомые Мите, острые и пряные.
Пили из длинных бокалов сладкое, обжигающее горло, итальянское вино.
Мягко шелестели одежды, обменивались только несколькими словами и улыбались друг другу. После обеда, если не нужно ехать Рюминой в театр, она находила чем занять своего гостя. Кормили золотых рыбок в гостиной, вынимала Анна Валерьяновна ящичек с драгоценными камнями, которые поблескивали на темном бархате, рассказывала о каждом камне таинственные, вряд ли не ею сочиненные, истории, объясняя магическое значение каждого, или принималась украшать Митю ожерельями, старинными повязками, шелковыми тканями, душила духами,{297} и зеркала по стенам отражали странный наряд Мити и его самого, опьяненного тем восторгом, с которым смотрела на него Рюмина.
Иногда она брала книгу и читала по-французски одну из сказок «Тысячи и одной ночи», а Митя, положив голову ей на колени, видя себя отраженным в зеркале, прислушиваясь к срывающемуся голосу актрисы, воображал, будто воплотилось одно из чудес Шехерезады.
Если же Рюмина была занята в театре, то после обеда они одевались в городские одежды и проезжали по освещенным улицам.
Какой-то иной делалась Рюмина на улице: она весело болтала, становилась любопытной и, как всегда перед спектаклем, беспокойно оживленной. Когда подъезжали к театру, Митя помогал Рюминой выйти и, простившись, шел побродить до начала спектакля по улицам.
Когда он попадал на Невский, с его наглыми огнями, наглой суетой, наглыми, грубо накрашенными женщинами, и вспоминал о том, что полчаса назад окружало, он испытывал какую-то особую острую радость.
Было приятно слышать грубые голоса, видеть пошлые лица и знать про себя, что никто, никто из них не подозревает о его прекрасной тайне. Стараясь не прийти в театр слишком рано, замедляя шаги, Митя еще задолго начинал чувствовать то сладкое волнение, которое охватывало его, когда, притаясь в местах за креслами, он следил, как менявшая каждый раз образ, то принцесса, то курсистка или еще кто-нибудь, появлялась на яркой освещенной сцене она — Рюмина. Она говорила, смеялась, целовала, плакала, а в Митином сердце пела горделивая радость, что вот такая для всех, для него одного она таинственно иная, какую не знают ни публика, ни рецензенты, ни этот несколько располневший красавец, изображавший обыкновенно ее любовника. И когда побежденная зала рукоплескала модной актрисе, а она улыбалась своей равнодушной улыбкой, Митя чувствовал и себя победителем.
В антрактах единственной заботой Митиной было не встретить кого-нибудь из знакомых. Он боялся будничными словами нарушить ту атмосферу таинственности, которая окружала его.
Обыкновенно Митя спешно, не поднимая глаз, проходил в вестибюль, где на скамейках дремало несколько капельдинеров{298} и прохаживалось два-три уединенных курильщика.
Однажды (это было в начале ноября, за несколько дней до начала экзаменов), когда Митя быстро проходил по коридору, так как огни в зале были уже потушены, кто-то сзади окликнул его:
— Митя!
Прислонясь к стене у открытой двери аванложи,{299} стояла Наташа.
— Я вас так давно не видела, соскучилась, — говорила она, подавая руку.
Она говорила спокойно, даже развязно, но в глазах было что-то виноватое, умоляющее.
На минуту что-то милое, давно знакомое охватило Митю, и он улыбнулся сконфуженно, не находя слов.
— Наташа, начинается, — окликнула из ложи Александра Львовна, но Наташа прикрыла дверь и отошла отложи.
— Мне не хочется смотреть, эта Рюмина — невозможная кривляка. Вы не находите? Впрочем, вы с нею хорошо знакомы, — засмеялась Наташа, — и опять что-то злое послышалось в ее голосе.
«Неужели она догадывается?» — подумал Митя, и почему-то ему стало стыдно и даже мерзко.
Стоило бы Наташе в ту минуту сказать ему что-нибудь ласковое, быть опять той дорогой, милой Наташей, которая жила теперь только в воспоминаниях, и, как тяжелое наваждение, рассеялись бы все чары Анны Валерьяновны.
Но потому ли, что Митя молчал, или вдруг оскорбившись за свой порыв, но в глазах Наташи уже не было больше просьбы о прощении, и опять лицо ее стало надменным и каменным.
Она промолвила насмешливо:
— Ну, что же, расскажите во имя нашей прежней дружбы — помните, как вы уверяли в ее прочности с вашей стороны? Расскажите о себе, как вы живете, счастливы ли?
Хотелось Мите сказать: «Наташа, милая, не надо так разговаривать. Ведь только вас люблю я. Зачем мучите себя и меня?» — но, взглянув в насмешливое, холодное лицо Наташино, услышав смутно доносившийся со сцены падающий, слегка задыхающийся голос Рюминой, Митя выпрямился и ответил:
— Да, я счастлив, как никогда еще счастлив не был и не мог бы быть.
В его словах были вызов и признание в любви к другой, о чем прежде только догадывалась Наташа, не имея никаких фактов.
Наташа слегка побледнела, но сейчас же оправилась и, глядя прямо в глаза Мите, произнесла:
— Ну вот и отлично. А у нас, знаете, новость — князь Чугунов сделал мне предложение.