Прямого было в избе — одна русская печь, непривычно большущая, с лежанкой для оравы ребятишек, с нишами в боках, чтобы сушить носки и портянки. Старой работы печь, теперь таких не делают, не из кирпича сложена — глинобитная. Ставили ее надежно и умело, на столбах, под полом, в два обхвата, на толстенных переводах, потому она до сих пор пряма и не дает избе своими боками и толстой шеей трубы завалиться еще больше.
Печкой этой не пользовались давно, с тех пор, как бабка Матрена вышла на пенсию и увезли ее в город. Заменял печку газ в маленьком красном бидончике и с плиточкой на две горелки.
Не так, значит, все получилось. Пускай бы печь разваливалась, но постройка стояла. Плоховат у избы фундамент оказался.
Савося колотит монтировкой по голым почерневшим бревнам — те гудят, здоровы, видать, еще, только нижние венцы подгнили.
Ну зачем же, думаю, так халатно отнесся хозяин к фундаменту? На свой короткий век рассчитывал? Так ведь не знал тогда, что война до срока жизнь унесет, собирался-то, поди, годов шестьдесят жизни отслужить.
— Стены, бригадир, на шипах, — говорит Савося. — Знаешь, сколько будет лишней мороки при разборке. А потолок, смотри, кругляк, одному ни в жисть не поднять. Прошу учесть, чтоб не обидеть рабочую руку.
— Скажи уж — лапу, — усмехнулся Степан.
Влетела вдруг в избу Ильюшиха.
— А дедко-то где? — удивился Савося. — Убила, поди, по дороге да упрятала под лавины.
— И вас с им надо прибить, поганцы вы эдакие. Не сметь ломать постройку. Не сметь!..
Упала бабка Ильюшиха на лавку да слезами залилась — концы платка будто теленок обсосал.
Закурили мы, каждый по-своему ждет, что дальше будет. А дальше — слезы как-то враз высохли. У наших старух всегда так: слезы, как слепой летний дождь — прыснет, и солнышко светит.
— Зеть-то ейной, — принялась бабка допиливать Матрениного зятя. — В первый год, как Матрену увозили… — И снова — в слезы.
— Чего — зеть? — подтолкнул Савося запнувшуюся Ильюшиху.
— А тово. Такой жо душегубец, как и ты. Матрена грит: кошку взять в город надо, одна ото всей скотинки осталась. Корову, куриц, овечок нарушила — смирилось сердце, куды ж денесси, а кошку жалко. Зеть грит: зачем, мамынька, кошка-то, у нас полировка как раз для ейных когтей… И ни в какую! Матрена — в слезы… — Тут Ильюшиха сызнова накоротке всплакнула. — Да делать нечего, плетью обуха не перешибешь. И дочка, Капка-то, туды жо, в одну дуду: завсегда, грит, мамынька, у тя причуды. Ну-у… Оставили кошечку суседке, Марье Олешшихе, покоенке, царствиё ей небесное, легкова лежаньица. А она, кошка-то, в свою избу убежала. Как она пролезла, ума не приложу, ведь заколочено все. А на будущу весну ию в печке нашли. Мертвую…
Помолчали.
— Вот что, Василий, — сказал Савосе бригадир, с лавки поднялся. — Забивай пробой да пошли домой. Наряда не будет.
Молодец, Степка, думаю, ох, и молодец!
Савося начал было вставлять пробой в старое гнездо.
— Нет уж, давай в целик забивай, — остановил его Степан.
— Может, передумаешь?
— Передумаю, так нетрудно будет вытащить. Рабочей ла-а-пой.
Разошлись мы по домам, каждый со своим настроеньем.
Я Лизе, жене моей, рассказал, как все дело было, она мне «маленькую» поставила, и решили мы избу Матренину не продавать.
На следующий день с согласием жены пошел я на почту, снял с книжки деньги, вырученные за Митьку бесхвостого, и 250 рублей отправил Капке. А письмо вдогонку, как договорились, напишет Лиза.
— Рукава жевать не буду, — сказала она.
Во что я охотно верю.
Вот так жена у меня, Лиза-то, думаю, вот так жена, а еще ругал, бывало, ее. Была б каждый день такая — так чтоб не жизнь!
Потом-то я подумал: а если б не Капка, любовь моя недозрелая, другая бы женщина оказалась на Капкином месте, решилась бы Лиза столько денег на ветер выбросить?
День с генералом
Занесли меня черти спать к курицам на насест. Чувствую: плохо мне там, бокам больно и страшно очень — вдруг свалюсь в поросячью загородку. В ней почему-то уже не боров наш Савося, а дикий кабан-секач, весь в черной шерсти, длинной, толстенной и острой, как сапожные шила. Леплюсь на жердочке под самой крышей, думаю горестно: если и не загрызет меня секач, все равно не сдобровать мне — упаду, напоторчусь на эти шила и останусь на них, будто осенний лист на ежике. Боюсь даже вниз глянуть, ушами только прядаю. Слышу: хрустит что-то в кабаньей пасти, наверно, Савосины косточки. Жалко поросенка, к зиме обещал пудов десять чистым весом. Но себя еще жальчей. Хруст все громче и громче, застукотали клыки так, что и хлев ходит ходуном. Совсем уж я обомлел, а тут вдруг как торкнут меня в бок. Я и повалился. К счастью, не успел на кабана грымнуться — проснулся.
— Саша! Да что ты как мертвый, — теребит меня Лиза. — Стучат ведь! Выйди посмотри.
Вышел я, счастливый после такого сна, на веранду — мать честная! — генерал на крыльце. Ну, думаю, из огня да в полымя, от секача к генералу. Поползла сама собой рука к козырьку, да об ухо пальцы споткнулись. Ущипнул я его — точно, живой генерал, не померещилось.
— Вам кого, товарищ генерал? — трепещу, как осина на ветру, враз вспомнил, что я ефрейтор запаса.
— Мне Огарыша.
— Так это я.
— Ну, тогда открывай.
— Да что открывать? Мы не запираемся, моды такой в нашей деревне нету.
— Выходит, в открытую дверь ломился, — засмеялся он.
— Так точно, товарищ генерал! — делаю грудь колесом.
— Не товарищ генерал, а Сергей Николаевич. Еще лучше — просто Сергей.
Так мы и поручкались в сенных потемках. Усадил я Сергея, фуражку на стол положил. А в лаковом козырьке радуги заиграли — Лиза моя по дому бегает, как ртутный шарик из разбитого градусника. Прическа и без того ухода требует, ведь только что с подушки, а тут еще больше взлохматила, шпильки, будто рогульки в гороховом омете, волосам на свое место упасть не дают. Секунду она в подвале — на столе запотевшая бутылочка выросла с грибками да огурчиками вокруг, секунду на кухне — желтоглазая яичница посередь белой скатерти зашкворчала, секунду у буфета — каждому по две тарелки из сервиза, который еще в ходу не бывал, по две хрустальных рюмки, большой и маленькой, кому из какой удобней.
Я разговору не даю пропасть да на Лизу мою не надивлюсь: и расторопная, и культурная, совсем городская, будто через час на ферму к коровам другой Лизе идти, — каждый бы день, думаю, с генералов начинался.
— Вы, — говорит Сергей Николаевич, — не беспокойтесь, Елизавета Васильевна. Мы с Сашей на Крутецкий хутор пойдем сейчас. Там и позавтракаем.
— И тут и там успеем, — говорю ему.
А Лиза еще пуще забегала, притом ловко как-то, свежий глаз и не заметит, что она бегает, подумает, что само собой на столе все растет.
— К сожалению, — говорит генерал, — не солдат уже и не курсант, дважды подряд завтракать не могу.
— А вы, — отвечает ему Лиза, — представьте, что обеда не будет, тогда и второй завтрак как найден.
Смеется он, а потом снова Лизе:
— Что же вы так? Стол уж накрыли, а не спросите, кто я и зачем? Может, не тот.
— А мы, хоть тот, хоть не тот, на голодный желудок гостя не расспрашиваем. Да ведь есть у меня и глаза, и уши. Кто? — вижу. Зачем? — слышу. Говор-то у вас наш, с протягом да на «о», и Крутецкий хутор поминаете. За тыщу верст киселя хлебать? Не потащится чужой человек.
— Проницательная, Саша, у тебя жена, — хвалит Сергей Николаевич.
Это уж точно, думаю, сам давно своими боками понял: контрразведка и народный контроль по совместительству.
Позавтракали мы, генерал и говорит:
— Дай мне, Саша, фуфайку, сапоги да штаны какие-нибудь, которых не жалко.
Пока я бегал к Степану отгул брать, он уже оделся. Теперь-то с ним на равных можно разговаривать — колхозник колхозником, как и мы, грешные, только руки белые да лицо молодое не по годам. Мы-то в стуже и зное, под открытым небушком быстро лицом дубеем.