Это, думаю, Семенова родня старается выпрыгнуть из собственных штанов, лишь бы все было, как у людей, и уж беспременно — лучше, чем у соседа. Шепнут им на ухо, а то и сами возомнят, что лес в городе содержать немодно — топор, как по-щучьему веленью, по-моему хотенью, сам летит в руки. Модно отшнурованные английские садики разводить — спецрейсами саженцы прилетели…
Против пирамидального тополя ничего плохого за пазухой не держу, но ведь не наших краев это дерево.
Сажусь в вагон, а запах тополиных почек — за мной следом, и я злоблюсь на него и тихой гордостью истаиваю от того, что в нашей деревне еще не докатились до такого модного вихлянья. Там дух свой, не привозной — березовый да черемховый.
Береза да черемха в наших палисадниках исстари соседи. Красота их, — знамо дело, рассусоливать ее словами незачем. Весной сердце заходится, как окно растворишь. Глаза тонут в двух чистых радостных тонах — зеленом и белом, уши ловят шорохи и шелест неспокойных даже от дыханья листьев, а настой черемхового цвета, чуть подгорченный березовым листом, такой густой, что не вдыхать, а пить его готов.
Вдыхай не вдыхай, пей не пей, а крестьянская нужда в лес гонит, но опять-таки за березой и черемхой. Сани иль дровни из чего деланы? Полоз — березовый, перевязи — черемховые. И телега туда же: на березовом ходу, под черемхову дугу.
А когда крестьяне-хлебопашцы не ведали начальственных телефонных гудков насчет сроков сева, тогда напоминали об этом береза с черемхой.
Березовый лист в копейку — плуг в борозду, лист полон — и сеять полно. Зацветает черемха — пришла пора пшеницы, облетел цвет — принимайся за картошку.
Сев подсказали, и урожай предскажут. Береза наперед ольхи опушается — жди сухого лета; ольха наперед — мокрого. А каков урожай черемхи, таков и урожай ржи. Черемха же, ко всему в придачу, и рыбой меня кормит — в аккурат подскажет, когда лещ идет.
Палисаднику под моим окном самое малое тысяча лет. Он убаюкивал и будил, согревал в стужу и прохлаждал в зной, руководил севом и жнивом, советовал, предсказывал и ворожил, парил в бане и лечил настойками от всякой хвори-напасти, он был отрадой для моих дедичей, как есть для меня сейчас. Для меня он еще и моя корневая память. Изгладится память — стану я сиротой.
А поезд уже подрагивает, покачивается, и в вагоне успели накурить, и фуфайки и брезентухи, пропахшие свежей влажной дресвой и мазутом, свалены в кучу на лавку, а мужики режутся в карты, коротают свою привычную дорогу.
— Сливай воду! — пьяненько покрикивает незнакомый чернявый мужик всякий раз, когда держит в руках козыри.
— По ходу пьесы… — талдычит его сосед, шлепая картой по столу.
Чернявому на козырей везет не часто, он начинает клевать носом, его торкают в бок, и он снова требует сливать воду.
— Я те посливаю, матершинник окаянной, — грозит ему метлой толстая престарелая проводница. — Смотри-кось, окурков накидал. Не успел в вагон залезть… Нажалюсь вот на тебя Ленке.
— Тьфу ты!.. Тетка Маня! — узнает чернявый проводницу и радуется, что родной человек обругал. — Аванец сегодня. Загулял малость.
— Наверно, уж просадил половину…
— Ты мне не указ, — сердится вдруг мужик. — Тебе давно дома сидеть, а ты все с метлой.
— Дома-то, сынок, денег не плотют, скоко ни работай.
— А чего так?
— Да ведь у внучат кассы нету, жалованья не жди.
Ну и вернулись каждый к своей заботе, довольные разговором.
Поезд постоял на разъезде и снова заподрагивал. На окраине деревни мимо окна проплыла по зеленому полю кособокая сараюшка. Ее дощатая дверь была подперта, ни много ни мало, бревном. Хозяин постройки будто меня за сердце тиснул — до того это по-нашему, по-русски! Немец бы врезал аккуратненько какой-нибудь английский замок, ключик положил бы в чехольчик и удалился б спокойный. А этому мужику надо было именно бревно выискать, на своем горбу приволочь да дверь придавить. Как еще оно сараюху не завалило?
Ну вот, скажите на милость, какой резон подпирать дверь бревном!
От воров, вместо замка? Вряд ли. Это все-таки не замок, не железо, впотайку сцепленное, а всего-навсего бревно.
Чтобы дверь сама по себе не открывалась? Может быть. Но в таком случае за глаза хватит легкой подпорки — колышка иль палки.
Ради чего — бревно?
А просто так. От широты натуры. Придрянилось — и все тут! Да еще, пожалуй, простоватая хитреца помогла. Дескать, пускай своротит тот, у кого плечо дюжей моего. У кого дюжей — того уважаю особо, если он и вор.
Не знаю, как насчет вора, а любопытный, каких тысяча на воришку, обязательно будет корячиться над бревном, как я сейчас корячу свои мозги. Я бы, наверно, тоже не утерпел…
И оказалось бы вдруг, что сараюха пустая, кроме щепок да сенной трухи в ней ничего путного нету. Вот обида-то была б! Сто потов пролил, чтоб бревно с места своротить — и все впустую.
Нет, хозяин еще тот шутник! Ради того, чтоб за нос любопытного поводить, сам уработался. А теперь посмеивается себе в усы…
Остатнюю дорогу я пробыл в очень хорошем настроенье, несмотря на то, что от станции до деревни пер чемодан с загорбником.
Правда, был и конфуз.
Лиза, жена моя, как взглянула на меня невзначай сзади, как всплеснула в ладоши и — давай причитать-отчитывать. Оказалось, что праздничные мои черные штаны, в которых я и приехал, все сзади уделаны в тополиных почках. Собачку почистил, а сам изгваздался, когда елозил по скамейке в том несчастном сквере.
— Да черт с ними, со штанами! Слава богу, освободился теперь от них.
Я, правда, за то и не люблю праздничных штанов, что сесть в них никуда не сядешь. Коли так, то не ты ими руководишь, а штаны руководят тобой. Обидно такое для человека.
Лиза разошлась еще пуще, а я покуриваю себе на здоровье и радуюсь, что я дома, что завтра мне новые косы и грабли для артели насаживать, и думаю, что никакая беда, кроме мобилизации, не сможет выкорчевать меня отсюда.