Рузановцы нестройно ответили на приветствие и, видя дружескую улыбку приезжего, сами заулыбались в ответ.
— Значит, я крайний буду, — сказал он. Выравнивая свою повозку в хвост рузановцам и потрепав за холку неспокойную лошадь, добавил: — Сейчас, Серко, мы с тобой гулять будем. Очередь видишь какая… Загорать придется с неделю, а то и больше…
Насвистывая песенку, цыган быстро распряг лошадь. Стреножив Серка кожаными путами, поставил дугу у переднего колеса, задрал оглобли и стал развешивать сбрую. Широкоплечий, плотно сбитый, он двигался легко, пританцовывая, и с его лица все время не сходила улыбка.
Со всеми, кто стоял в конце очереди, он быстро познакомился. Вскоре мы узнали, что зовут его Василием, что он осел с прошлого года в большом ярмарочном селе и стал работать кузнецом.
— Надоело скитаться по свету, — говорил он доверительно мужикам. — Доля цыганская — доля собачья… Куда ветер дует, туда цыган путь держит. Вбил два кола, костер развел — дом готов. Огонь лицо греет, ветер спину студит, дождь сверху льет, цыганская трубка нутро калит… Живешь как у Христа за пазухой, а никто не завидует.
Неожиданно по-детски рассмеялся и пошел вдоль телег к мельнице, на ходу знакомясь с другими помольщиками.
…Вечером к нашему костру пришел белобрысый Тимка. Он поставил на землю красное ведро с трепещущейся рыбой и быстро выпалил:
— Вот дядя Федор на уху прислал… Мы сегодня ночью молоть начнем, а на рассвете домой… Будешь в Глухове — заходи. Живу возле церкви, сразу найдешь… Федю Морозова спроси, каждый укажет…
Я дружески распростился с Тимкой и принялся с дедом готовить уху. Вскоре очищенный, мелко нарезанный картофель уже варился в чугунном котелке над костром. Дед ловко счищал ножом чешую с рыб, удалял внутренности и жабры.
— Жабры окуней горечь дают, — поучал он меня, — ее потом никакими приправками не забьешь. Жаль вот, лаврушки мы с тобой не прихватили, а то бы попробовал, что значит королевская ушица…
— Есть лаврушка, есть, — донесся от телеги голос цыгана, — сейчас будет…
Я видел, как он ловко достал из-под телеги «сидор», порылся в нем и подошел к нашему костру, держа в руках круглую металлическую банку.
— У цыгана вся кухня при себе, — заговорил он, улыбаясь. — Вот тебе, дед, лавровый лист, душистый перец, бери, не стесняйся.
— Почему не взять, мил человек, присаживайся к нашей компании, гостем будешь.
— Спасибо, не откажусь.
Вскоре мы сидели вчетвером вокруг котелка с дымящейся ухой. У деда Архипа откуда-то взялась поллитровка, и через минуту широкая алюминиевая кружка заходила по кругу.
Становилось прохладнее. Ночная синева все больше опускалась на луга. С реки к темной стене бора поплыл туман, и виднелось что-то сказочное, старорусское в этих смутно-белесых языках, бесшумно плывущих на притихший, настороженный лес…
— Эх, хороша ушица, — громко прищелкнув языком, заговорил Василий. Он сидел рядом со мной, прямо на земле, картинно распахнув ворот рубахи, не замечая вечерней свежести.
— Трофим у нас уховар на всю округу один, — поняв, о чем идет речь, вставил свое слово дед Архип. — Сготовит вмиг — и пальчики оближешь…
Насытившись раньше всех, я вышел из круга и стал подбрасывать в костер сухие ветви. Захмелевший дед Трофим о чем-то оживленно разговаривал с цыганом, как со старым знакомым. Архип сразу задремал, по-смешному то опуская на грудь, то вскидывая тяжелую голову.
Вскоре Василий подошел ко мне и негромко спросил:
— Любишь костер?
— Люблю.
— Дома сидеть не будешь, дороги вдаль потянут — это как пить дать…
Он глубоко затянулся дымом трубки, о чем-то задумался и тихо добавил:
— У цыган в старину был такой обычай: брали маленького ребенка, сажали к костру и загадывали: усидит долго — дороги полюбит, богатым будет. А сорвется с места — гольтепа, танцор, ничего хорошего не добьется. Цыгана дороги кормят…
Он присел рядом со мной на толстый сосновый обрубок, теплый от костра. И вдруг как-то со стоном выдавил гортанное «эх» и запел тоскливую цыганскую песню:
Над степью молдаванскою
Всю ночь глядит луна.
Эх, только жизнь цыганская
Беспечна и вольна.
Пел он самозабвенно, — как говорят в народе, сердцем, — и голос его, открытый, сильный, разливался далеко над лугами, повторяемый лесным эхом.
На песню к нашему костру сходились люди. Пришли помольщики из Рузанова, Орехова, Выселок, Дивеева, пришли балыковские лесорубы с пилами на плечах. Круг слушателей у костра рос и рос. Все стояли молча, боясь лишний раз пошевельнуться, внимательно слушали незнакомую, но такую волнующую песню.
А певец, видя, как люди жадно слушают его, окончив одну, начинал другую песню.
И тут я увидел, как в освещенный костром круг вошла жена мельника с белой косынкой на плечах. Слушатели почтительно расступились, давая ей место впереди. Она смотрела на певца удивленно, восторженно, но лежал на ее лице отпечаток грусти, словно она хотела что-то вспомнить, но никак не могла. А Василий, заметив женщину, как-то лихо тряхнул головой и, словно для нее одной, запел старинную песню о горькой доле одинокого цыгана, брошенного любимой. Доведя песню до того места, где цыган жалуется степному дубу на свою судьбу, певец приглушил голос, перешел почти на шепот, и мне показалось, что это осенний ветер зашумел в тяжелой, тронутой первыми заморозками листве.
Это была последняя песня. Василий приподнялся с обрубка и опять задымил трубкой. Люди одобрительно зашумели, выражая свое восхищение его певческим талантом. Жена мельника смело подошла к цыгану и, пожимая ему руку, тихо сказала:
— Спасибо вам за песни… Давно я их не слышала… Большое спасибо.
Я видел, как в свете костра розовело красивое лицо женщины, а ее большие глаза стали еще более задумчивыми, темными.
— А вам знакомы эти песни? — спросил Василий женщину.
— Знакомы. Ведь я родилась на Украине, почти у самого Дуная… Мои родители — сербы. Такие песни любил петь отец… Спасибо вам.
И она больше ничего не сказала, пошла от костра к мельнице. Люди тоже медленно расходились к своим возам. Вскоре куда-то исчез и Василий.
Лежа на Архиповой телеге, на пахнущих рожью мешках, я долго не мог заснуть в эту ночь. В полудреме я видел перед собой вдохновенное лицо цыгана, восторженную мельничиху, тесный круг людей у костра. Постепенно людские лица стали расплываться, сливаться со звездным темно-зеленым небом…
Меня разбудил скрип колес. В рассветном тумане телега, покачиваясь, куда-то плыла. Я сразу не мог сообразить, что вокруг происходит. Голос деда Трофима вернул меня в явь.
— Спи, Сергуня, спи. Рано еще… Настала наша очередь вперед податься…
Я слышал, как глухой Архип покрикивал на лошадь, громко причмокивая губами.
Меня опять охватил сон, глубокий, зоревой, без сновидений.
Весь день я не видел ни Василия, ни мельничихи. С утра, накопав у мельницы, среди пыльных лопухов, червей, я ушел на плотину удить рыбу. Над прибрежными кустами легко сновали стрекозы с дымчатыми крыльями. Вода у плотины была застойной и пахла тиной и рыбой. Утренний клев был хорошим. Я даже не заметил, как у меня оказалось с полведра мутноглазых карпов, колючих ершей.
Когда я вернулся, деда Трофима у телеги уже не было. Он ушел в лес, а Архип дремал под телегой, лениво отгоняя назойливых мух.
Я пошел купаться на старое место, к заливчику. Долго лежал на горячем песке, подставляя бока солнцу, и настороженно прислушивался к лесным шорохам, втайне надеясь опять увидеть здесь мельничиху.
День уже пошел на убыль, а на берегу никто не появлялся. Разгоряченный солнцем, я разбежался по песку, нырнул на полреки, пытаясь достать дно. Холодная, видимо родниковая, вода внизу вытолкнула меня. Отфыркиваясь и жмурясь от солнца, я на спине поплыл к обрывистому берегу, где в илистых камышовых корнях водились раки. Вскоре на неглубоком дне я заметил медленно продвигающиеся вперед черные комочки. Нужно обладать необычайной ловкостью, чтобы молниеносно ухватить под клешнями панцирного речного обитателя. Чаще всего это не удается. Сильный всплеск хвоста — и рак, точно молния, скрывается в глубине, оставляя позади себя мутнистую дорожку ила.