Тьфу, кончилось наконец это мероприятие!
Увалили мы с площадки, ребята в котлован спустились инструменты собрать, мы с Мишей в домик вошли.
— На хрена нам такая слава, Миша? — говорю.
— Ты меня хорошо знаешь, за славой я не гонюсь.
Мне отвечать нечего. Правда это, за славой он не гнался никогда. Я молчу, он продолжает:
— Не гонюсь я, Толя, за славой. Только, я думаю, ребят это может сильно подтянуть.
Ах, черт возьми, все ли ты в этих ребятах понимаешь, дорогой мой товарищ? Ведь в Зойке, например, ты не увидел того, что в ней сидит, а если бы увидел, то, наверно, первым делом эту пакость стал бы из нее изгонять, а не школить ее, как ты школишь.
— Ребята тоже разные, — сказал я, однако, осторожно. — Иных подтянет, а других… Все может быть, Миша.
Он с тревогой на меня поглядел, потом видит, что ничего конкретного я не имею в виду, спокойно отвечает:
— Да не должно, бригада-то у нас хорошая. — Он помолчал. — Ты только не думай, за личной славой я никогда не гонялся.
Шумно растворилась дверца, вошла Зойка, в руках у нее пустое ведро, шарфик повис на плече. Она поглядела на нас не то чтобы равнодушно, а очень спокойно, будто не властны мы ни задобрить этого ее взгляда, ни обозлить, спокойно уронила ведро и пинком закатила его в угол.
С минуту она смотрела на Мишу, и в лице ее, в позе заключался вызов, какой-то очень веселый и очень злой, но она (могу ручаться) не намерена была нападать, а готовилась обороняться. Это было тягостно — углубленное молчание Миши и то, что и она молчит и чего-то ждет от него такого, от чего бы она могла, хотела обороняться; и то тягостно, что я на нейтральной вроде полосе, меж двух людей, каждый из которых дорог мне по-своему. Бывало, оказавшись так вот меж двух огней, никак в общем-то для меня лично не опасных, я без лишних усилий мирил противников или (черт с ними!) оставлял их выяснять отношения… Если учитывать наши отношения с Зойкой, то я вроде мог бы скрутить, усмирить ее пока еще непонятный мне пыл, и она бы подчинилась, будучи даже правой — подчинилась бы, как, например, жена подчиняется мужу, но что-то больно уж непреклонна была она в своей позе.
Миша молчал, и она долго, терпеливо ждала от него чего-то такого, от чего она могла бы, хотела бы обороняться. Он все молчал, может, и вправду очень углубленный в свои думы, но, может, и кое-что смекая и осторожничая.
Она не выдержала напряжения, но не избыла его в крике и ругани, а будто растворила в себе и, ослабнув, обмякнув, сказала с укором:
— За какое только геройство… меня в кино? — и вышла из домика.
— За личной славой я никогда не гонялся, — так опять повторил Миша, очень глухо, отчужденным, точнее, к себе только обращенным голосом, и в нем не было ни горечи, ни обиды. Он смотрел в пространство обращенными в себя, в свою сокровенность глазами — он как будто один сидел и соображал, что еще сможет сделать для своих ребят. Он краснел за любые их промашки, он помогал выхлопотать жилье, советовал поступить в ШРМ, советовал, воспитывал, наконец, под объектив телекамеры поместил всю бригаду. И в глухой своей отрешенности он, может, соображал теперь, что же еще надо сделать для них, и, может, понимал это про себя, как понимал я, но не смог сказать словами Зойке в тот вечер…
Тут я услышал тихий смех и вздрогнул даже — так это было неожиданно, что Миша в этот момент смеется. А он, ей-богу, смеется, у глаз морщинки собрались.
— Слушай, — говорит он и смеется. — Слушай, как она, Зойка-то, а! Совестливая девушка, так я про нее всегда думал…
Тут я сказал твердо:
— Ошибочку ты сделал, Миша, что сгреб ребят и перед камерой поставил.
— Промашка, — соглашается он. — Но Зойка-то, а! Как она возмутилась!..
— Заело девку.
— Вот то-то! — говорит Миша и смеется, и плечи над столиком потряхиваются.
Вениамин Мальцев
РАССКАЗЫ
ЛАВА
Что такое лава?
Лава — шахтерский термин, горная выработка, очистной забой, место, где добывают каменный уголь. Лава — часть шахтного поля.
Необычно это подземное поле, перед которым каждый обязан стать на колени! Его не измеришь шагами, не пройдешь по нему во весь рост. Передвигаются здесь ползком. Низкое серое каменное небо так близко — трогай руками… Но неустойчив этот потолок, который шахтеры называют кровлей, и приходится подпирать каменные небеса лесом и металлом. По-хозяйски ползают горняки среди частокола крепления, перебрасываются шутками и — дают уголь.
Трудно и жарко работать в лаве, как в страдную пору на полях.
И не прекращается эта страда ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимою…
В лаве нет времен года, нет и времени суток. Там всегда — глухая ночь, и в лучах шахтерских лампочек, рассекающих тьму, как прожекторы ночное небо, уголь мерцает на изломах красными, синими, желтыми, зелеными драгоценными камнями, будто капли росы в лучах утреннего солнца.
И пахнет в лаве хвойным лесом и теплой крошкой-штыбом, разогретым зубками комбайна.
В лаве — как на переднем крае фронта. В ней не смолкает грохот боев за хлеб для промышленности — каменный уголь.
Каменные небеса шахтеры ежедневно обновляют. Для этого там, где угольный пласт изъят, убирается вся металлическая и деревянная крепь, и тогда грозно и напряженно повисает каменной тучей тяжелый потолок…
И вот там, в «пустоте», сначала падает, или, как выражаются горняки, «капает» породная мелочь, потом раскалывается вдруг каменное небо, по лаве проносится воздушный ураган, грохочет в ней каменный гром и камнепад…
В лаве никогда не бывает спокойно. В лаве бушуют подземные грозы. Их разбудили и управляют ими — шахтеры!
МАТЬ И СЫН
Старушка всю дорогу рассказывала о сыне, к которому ехала в гости, и когда стала в Валуйках собирать многочисленные узлы, ее провожал чуть ли не весь вагон. На перроне ей желали всего хорошего, она торопливо отвечала, а сама вся лучилась от предстоящей встречи и все искала глазами его, единственную свою кровиночку, сыночка, который обещал встретить на машине, «как самого министра»!
Мимо старой женщины проходили с чемоданами другие пассажиры, им навстречу бросались родственники, обнимались и целовались на глазах у старушки. Она добро улыбалась, и все крутила головой, искала его. Вот он сейчас тоже выскочит и крикнет на весь перрон:
— Мама!..
И качнется все, и враз ослабнут ноженьки, и он подхватит ее и зацелует мокрое от слез счастливое лицо: глядите, глядите люди, какой у меня сын!
Прошагал мимо деловитый медлительный человек, руки которого оттягивали ящики с золотистыми апельсинами, предназначенными, видимо, не для личного употребления. К нему тоже кинулся от стоявшей наготове машины какой-то здоровый молодой парняга, тоже они обнялись на радостях и заспешили к машине, а старушка все стояла среди своих узлов, и провожающие стали волноваться:
— Да где же ваш сын-то, бабушка?
Старушка стояла теперь тихая, опустив руки, будто просила простить сына: дескать, что-то, наверное, случилось, припоздал малость, сейчас должен появиться…
Поезд стоял двадцать минут. Давно уже разошлись-разъехались и прибывшие, и встречавшие, одна лишь старушка стояла пригорюнившись. Пассажиры расходились по местам, но все еще поглядывали в окна — не покажется ли сын?
Поезд тронулся. Старушка подняла голову, грустным взглядом провожая свой вагон. Ей кричали, ободряли, сочувствовали…
В вагоне долго молчали. Пожилая женщина, два года назад схоронившая своего сына, вдруг всхлипнула, поднесла к глазам платок:
— Вот уж мать-то встретила бы, не опоздала. Хоть камни с неба вались!.. На крыльях бы прилетела! Ползком бы приползла!..
ЛИСЬЯ СВАДЬБА
Удивительно ясным, тихим и солнечным было это зимнее донбасское утро на исходе января. В средней полосе России такое можно наблюдать лишь в марте… Снег в эту зиму выпал лишь недавно, а до этого даже на лыжах прокатиться было негде.