В густых взрывах смеха, что сквозь завывания вьюги доносились сверху, Бобышев спиной, затылком чувствовал некую насмешку над собой, и надо было как-то ответить на насмешку, но ему, устроившемуся в наиболее выгодном для работы положении, чтобы легче вводить штанги, было не до того, да и голоса, наверное, не хватило бы крикнуть что-нибудь мужикам.
Славка взял следующую штангу, привинтил ее к другой, торчащей из канала, и начал вводить, осторожно помогая ключом. Но штанга пошла туже, Бобышев, уже не жалея телогрейки, уперся в стену колодца. Штанга словно в кирпич уперлась, дальше не шла.
«Он все знал с самого начала! — вдруг дошло до Бобышева. — И весь спектакль затеял для того, чтобы именно мне лезть в колодец. И как ловко — и про «затопление» помянул, и пальчиком в мою сторону тыкал…»
И Славка так давнул на штангу газовым ключом, что она полностью прошла вперед. «Сломалась, что ли?» — успел подумать Бобышев. Из дыры хлынула по стоку вода. Он отпрянул, хотел схватить ключ, но тот уже был затоплен. Вода прибывала удивительно быстро.
Славка послал дядю Петю за лестницей, а сам, упираясь в стены колодца ногами, поднимался наверх.
— Ну, что, пробило? — Сверху, приглядываясь к темноте, замаячила физиономия Леонтьича. Он бдительно следил за тем, чтобы не прозевать победный момент, когда все будет сделано.
— Пробило! — Славка дальше плохо сознавал, что делал. Он подтянулся повыше и вдруг двумя пальцами, как клещами, схватил Леонтьича за нос. — Хочешь сюда?
— Ты чего, сдурел? — загундосил вполголоса тот. — Пусти дос… выселю… выселим…
— Выселишь, — успокаивал управдома Славка, а сам тянул его за нос все ниже. — Только сначала я тебя сюда… вселю.
Мужикам, стоящим неподалеку, и в голову не приходило, что у колодца творится неладное. Со стороны казалось, что Леонтьич, свесившись наполовину вниз, дает какие-то очень ценные рекомендации.
— Славка, я заплачу, — уже без прежнего гонора уговаривал Леонтьич слесаря и в доказательство вытащил откуда-то смятую бумажку, неловко сунул ему в руку. — Держи…
— Что? — Славка опешил от неожиданности и выпустил Леонтьича. На воду упала смятая десятка. — Ну, ты и гусь…
Но Леонтьича уже и след простыл — сверху осторожно спускал лестницу дядя Петя.
— Молодец! — кричал через минуту сквозь ветер, как ни в чем не бывало, Леонтьич. Он сделал было движение навстречу жмурившемуся от яркого света Славке, чтобы пожать ему руку, но вовремя опомнился.
Пальма встретила Бобышева радостно, с налета хотела было лизнуть его руку, но испуганно отскочила, за-принюхивалась. Она укоризненно взглянула хозяину в глаза и, когда он нагнулся, чтобы снять сапоги, подошла и толкнула его в щеку влажным носом.
— Пальма… человек… — Бобышев поскорее освободился от грязных телогрейки и штанов. — Так и не сходили нынче на охоту ни разу. Испортишься ты взаперти. И погладил лайку по голове, как гладят маленьких кротких детей.
Спать, он знал, все равно не удастся, снова будет ворчать жена: к матери ее помочь не вытащишь, а тут чуть ли не сам вызвался, да и можно понять — одежду-то ей стирать, жене…
Славка вспомнил мужиков, что умело, словно так и надо, увильнули от грязной работы, скользкий нос управдома — и ему еще раз захотелось вымыть руки с мылом. Он бросил в ванну грязную одежду, открыл краны, но и это его не успокоило.
— Пальма… — приласкал собаку Славка. И, словно чего-то ища в глазах лайки, все глядел на нее, так что та беспокойно заерзала и тоненько тявкнула. — Пальма… человек. А они… собаки. — И Бобышев погрозил вниз, где жил управдом, пальцем.
Тонко свистела за окном вьюга, в ванной уютно журчала вода.
Николай Верзаков
РАССКАЗЫ
ПЕРВЫЙ ПОЛЕТ
В крыше теплицы выпало стекло. Пока собирался вставить, горихвостка там свила гнездо и снесла пять голубеньких в крапинку яичек. Стал раздумывать: застеклить — кладка погибнет, оставить так — огурцы вымерзнут. А тем временем в гнезде появилось шестое яичко. Раскинул так: огурцы могут и не померзнуть, а тут — живая душа.
Вывелись все. Рты, как открытые кошельки, широко распахнуты. Родители с рассвета до темноты не успевают всякую насекомую живность туда кидать. И не зря. Птенцы росли на глазах. Пятеро скоро вылезли из гнезда, стали бегать по грядкам, сами себе провиант добывать. Через несколько дней и совсем улетели. Только шестой все сидел.
Горихвостка кружилась, хлопотала, подлетала к раме — звала за собой. Тот таращил замечательные глаза и — ни с места.
Жаль стало птицу: пятеро в люди вышли, а шестой на шее родительской. Рассердился, открыл дверь: кыш!
Горихвостик на порог, с порога на дверь взобрался. Сидит, а мать над ним вьется.
— Кыш!
Горихвостик сорвался с перепугу, падая, замахал крылышками и потянул низом, над самой землей. А мать за ним: так, мол, так. Горихвостик выправился, стал выше забирать. Из последних силенок, неровно, вихляюще скребется вверх. Мать забеспокоилась, вижу — зайдет вперед и заворачивает: дескать, за мной давай. А он все выше, все дальше, так и скрылся за деревьями.
И вспомнил я свой первый самостоятельный полет в аэроклубе. Взлетел. Огляделся — в инструкторской кабине пусто. Один в небе. Набираю высоту, карабкаюсь, гляжу вниз и вижу, как тень от самолета скользит по желтому подсолнечному полю. И так хорошо мне вдруг стало, такая нахлынула радость, такой восторг охватил — грудь распирает, кричу, благо никто не слышит.
После полета что-то говорил инструктор, мудрый человек, знакомый с военным небом. Я смотрел на него и ничего не понимал, не в силах так скоро вернуться к земной действительности. Он почувствовал мое состояние и отошел. Теперь, думаю, в его глазах я, наверное, был всего лишь горихвостиком.
ЕГОРКИН СКВОРЕЦ
Я вышел за ворота и увидел Егорку. Он сидел на лавке возле палисадника, под старой вербой в пушистых шариках. Не обращая на меня внимания, Егорка говорил:
— Здравствуй-здравствуй, — потом медленно, — здравствуй, — и врастяг, — здра-авствуй.
Егорка начитан и большой фантазер. Мне кажется, не зря он тянет свое «здравствуй» и вслушивается в собственный голос, словно пытаясь вникнуть в открытый им и еще никому неведомый смысл этого слова.
На островке дымящейся паром земли, среди мокрых щепочек и мусора, расхаживает скворец — утомленный и важный, как путешественник после дальнего странствия.
С крыш падают капли, выбивают ямки в талом снегу. В вафельках-льдинках искрят лучики солнца. Тонко-тонко поет синица, бестолково кричит милое воробьиное дурачье.
Подсаживаюсь на лавку. Егорка делает знак: тише. И опять:
— Здравствуй-здравствуй, здравствуй, здра-авствуй.
— С кем разговариваешь? — спрашиваю.
— Тише, я скворца говорить учу.
— Пустое дело, Егорка, говорящий скворец — редкость.
— И ничего не пустое, и совсем не редкость, — горячо возражает мальчик. — Он говорить уже умеет, там выучился.
— Где там, Егорка?
— В жарких странах, где же еще.
— И какие слова он там выучил?
— Туан ахэ! — вот какие. — Вначале: цвить-цвить-цвить, трррр уик-уик-уик, — потом, — туан ахэ, — потом опять: уик-уик-уик…
— Таких слов нет, просто случайный набор звуков.
— Вы, конечно, не понимаете, — нисколько не смутился Егорка, — а на папуасском языке это значит: «Привет тебе, белый человек!»
— Да ты-то откуда знаешь папуасский язык?
— А вот и знаю. И хочу, чтоб когда он обратно туда полетит осенью и когда ему скажут: «Туан ахэ!» — он бы ответил: «Здравствуй!». И папуас бы понял, что человек там, откуда прилетел скворец, желает ему долго жить и не хворать, то есть здравствовать вечно.
Против такого оборота дела я ничего не мог возразить и оставил Егорку со скворцом.
После ужина и доброй порции табака, набитого в старую ильмовую трубку, я поправил покосившийся скворечник и долго сидел на лавочке у ворот, наблюдая птичьи хлопоты и посвисты, как радостные восклицания, оттого, что позади остался нелегкий путь — и вот он, свой дом на милой вербе в родном краю.